ЖАНРЫ

Наплывы времени. История жизни
Шрифт:

Перед войной Бруклинские Высоты были тихой зеленой деревушкой, где из окон комнаты Мэри, выходивших на Пиэрпонт-стрит, было видно, как таинственно уходят в море величественные корабли. Я хотел уехать хотя бы ненадолго и обязательно один. К тому же секретарские обязанности не отпускали Мэри из издательства. Чем дольше мы стояли на раскаленной палубе, тем более странным казалось, что я вот-вот должен отплыть, пускай всего лишь на две недели. Но Мэри верила в меня больше, чем я сам, она была на редкость цельной натурой и, приняв решение, никогда не отступала от него. Ее ясный взгляд придавал мне уверенности, и, уплывая, я любил ее больше, чем если бы тоскливо слонялся на берегу, мечтая о море. Возможно, так случается с большинством браков, но наша скорая разлука, как, впрочем, и женитьба, была своего рода отказом от бесконечных возможностей выбора, которыми, нам казалось, мы располагали. Тогда бы я ни за что не поверил, что в силу характера мы обладаем много меньшей свободой, чем нам это кажется.

В те времена на браки еврея и нееврея смотрели косо, особенно если один из них был католиком. Мэри перестала считать себя католичкой, учась в средней школе в Огайо. Я тоже стремился принадлежать всему человечеству, а не малой части его, связанной родовой порукой. Мы полагали, что тем самым освобождаемся от провинциальной узости расизма и от всего иррационального, что, на наш взгляд, воплощали повсеместно набиравшие силу фашизм и нацизм.

Мы не сомневались, что наши действия, как мысли и поступки любого человека, являлись выражением наших побуждений и в то же время были значимы для всего мира. Мы испытывали удовлетворение от внутренней цельности, которая определялась высоким просветленным представлением о грядущей социалистической эволюции планеты. Тогда это было возможно: будучи исподволь сопричастными неизбежной победе нового, справедливого миропорядка, мы как будто получали право на истину в конечной инстанции, что, помимо всех прочих преимуществ, позволяло подавлять любые сомнения, бросавшие тень на социализм, а главное, на собственные побуждения и поступки.

На деле бог Разума, которому мы поклонялись, обладал той же священной непостижимой природой, которая отличает любую религию. Хотя это презиралось как суеверие, у нас был все же свой символ веры: выбор в конечном итоге всегда оставался за нами. Я даже втайне разделял милленаристские воззрения, считая, что с нашим поколением история завершит свой круг. Порой накатывало пьянящее ощущение: перед триумфом разума, как утренний туман, таяла слепая сила стереотипов и самой культуры. Иудаизм и католичество были для нас с Мэри не более чем предания минувших дней — своего рода пережитки прошлого, придуманные ради того, чтобы дать священникам власть натравливать разные народы друг на друга. Социализм символизировал разум, в то время как фашизм, апеллировавший в лице Гитлера, Муссолини, а позже Франко к темным, атавистическим инстинктам, провоцировал низменные проявления коллективного сознания, чтобы править не с помощью разума, а войны. Разум олицетворял Советский Союз, ибо там делалось все, чтобы большинству жилось лучше. Он постоянно призывал заключить пакт о коллективной безопасности, который бы объединил усилия Запада и России против фашизма. Хотя однопартийная советская система не казалась верхом демократии, было достаточно отговорок, позволявших закрыть на все это глаза (десятилетия спустя та же история повторилась с кастровской Кубой, а в правом крыле — с диктатурами Чили, Аргентины и Турции). Все обстояло очень просто: нам надо было во что-то верить, и мы обретали веру там, где могли, в том числе в благородных иллюзиях. Действительность Америки с ее постоянно растущей армией безработных, затхлой атмосферой подавленности, разгулом расизма, потерей ценностей и, что самое страшное, отсутствием будущего для молодых была невыносима. Рузвельта едва ли можно было причислить к лику святых, но даже он пытался что-то сделать, чтобы предотвратить полное крушение. Единственное, что могло спасти мир, — это трезвый рассудок и социализм с его установкой на производство не ради прибыли, а ради всеобщей пользы.

Жара усиливалась, краска на палубе стала липкой, и нас преследовал неприятный запах стали. На прощание поцеловались; мою вину в какой-то мере искупало то, что за неделю до этого мы достойно пережили свою странную свадьбу в Огайо. Кроме того, на «Коламбии», где престижная Си-би-эс организовала серию экспериментальных постановок под руководством Нормана Корвина, у меня приняли первую радиопьесу. Это была политическая сатира под названием «Котенок и водопроводчик, который был человеком». Она должна была выйти в эфир, когда я буду в море, то есть я оставлял здесь свой голос, от этого возникало непривычное ощущение власти. И все-таки во всем сквозил скрытый оттенок бегства — я увозил его в своем чемодане.

Мы с Мэри казались себе и друзьям весьма передовыми, но свадьба обнажила, как трудно каждый из нас жил внутри. Когда мы решили пожениться, Мэри попросила, чтобы я ради ее глубоко набожной матери согласился венчаться в Огайо, хотя и не в церкви. Таким образом, церковь простирала над нами если не крыло, то одно из своих перышек. Вспомнив собственную маму, я понял желание Мэри пойти ей навстречу и согласился, чем узаконил в нашем сознании церемонию и ритуал.

Как и моя мама, миссис Слеттери, когда подчинялась общепринятым нормам, теряла самое себя. Так, эта милая, умная женщина могла не заметить, что церковь в Испании поддерживает Франко, и в то же время сокрушаться о тех несчастьях, которые повлек за собой фашистский путч. Точно так же она могла не реагировать на яростные нападки мужа в адрес организованных Рузвельтом благотворительных агентств, полагая, что они помогают людям, но находила возможным требовать признания статьи о профнепригодности. Хотя ей не было пятидесяти, она выработала особую, несколько старомодную сентиментальную манеру говорить о себе в прошедшем времени, как будто ее дни уже сочтены Господом и жизнь катится по наклонной плоскости туда, где душу упокоит вечная тьма могилы в конце земного пути. Это был глубоко подавленный человек; она не смеялась, а вскрикивала, тут же в испуге прикрывая рукой рот, в то время как другой одергивала край юбки, стараясь натянуть ее на колени. При этом она была достаточно умна и умела общаться с людьми другого вероисповедания. Кто был действительно глуп и одержим жаждой стоять поближе к власть имущим, так это господин Слеттери, городской инспектор котельных Кливленда, теперь уже пенсионер. Он получал крошечную пенсию и обожал общаться с преуспевающими состоятельными людьми, а также с теми, кто носил форму. У него были кое-какие связи в городской антисемитской немецко-американской организации, собрания которой он посещал, и, надо думать, я был для него как кость в горле — он бы никогда не допустил нашего союза, если бы не боязнь потерять дочь. Мэри же не скрывала, что мы приехали в Кливленд не для того, чтобы продемонстрировать набожность, а чтобы избежать раздора в семье. Но неожиданно выяснилось нечто такое, что повергло меня в уныние, хотя она не обратила на это особого внимания. Для того чтобы в самом скромном виде осуществить задуманное, нам надо было получить благословение из Рима.

Мы приехали в Кливленд в разгар немилосердной жары. На перроне, едва сдерживая слезы, миссис Джулия Слеттери, в хлопчатобумажном в цветочек платье, наклонилась, не сгибаясь в поясе, чтобы поцеловать дочь в щеку. Господин Мэтью Слеттери был крайне раздражен, так как у его «доджа» не открывалась задняя дверца. Обернувшись ко мне, он сказал: «Все дело, знаете ли, в профсоюзах, которые не дают своим членам работать как следует». Подобная двойственность общественной позиции смахивала на фарс и отдавала истерией. По дороге из Кливленда в пригородный Лейквуд я впервые услышал, как названия мостов, зданий, учреждений любовно сопровождаются притяжательным местоимением: «А вот наша „Стандард ойл“, а там наше управление шоссейных дорог всего Куяогского района, а здесь наше озеро Эри. Когда мы в последний раз ездили к вам в Нью-Йорк, то проезжали по вашему мосту Джорджа Вашингтона…» Это вызывало совершенно неизвестное мне ранее ощущение отчуждения. Довоенный Средний Запад представал в своей первозданной красе — та самая Америка, к которой обращены все благочестивые политические призывы. Это был народ Адама в земле праведных, люди, которых надо было умиротворять, чтобы, очнувшись от призрачного сна, они не разнесли от возмущения залы конгресса.

В комнатах их просторного дома на тенистой улочке не было ни одного яркого пятна, кроме коричневой статуэтки распятого Христа в гостиной. На всем лежал какой-то налет, даже фрукты в вазе, казалось, сосчитаны. Выяснилось, что мы должны отложить свадьбу на неделю, до следующей пятницы, и, хотя в доме было полно кроватей, соблюдая приличия, я не мог ночевать под одной крышей со своей суженой и каждый вечер отправлялся за несколько кварталов в гостиницу, доказывая ее невинность. Самое забавное заключалось в том, что мы с Мэри уже около двух лет жили вместе, о чем ее родители, конечно, не могли не знать, но все разыгрывали свои роли. Всеобщая тяга, в том числе и моя, не быть самими собой была поразительна. Однако в этом таился секрет внутренней дисциплинированности Мэри, к чему я или по крайней мере какая-то часть во мне относились с большим уважением.

Эта жизнь была очень далека от внутреннего накала и красок еврейского быта. Каково же было мое удивление, когда я заметил глубоко скрытое сходство. За завтраком миссис Слеттери, прочитав в «Плейн дилер», что кого-то арестовали за подделку финансовых счетов собственной компании, разволновалась: «Только бы он не оказался католиком», точно так же, как это сделала бы моя мать, посетовав, как бы мошенник не оказался евреем. Впервые я понял, что католики, несмотря на веру, соборы и политические устремления, все равно меньшинство и в силу этого достаточно агрессивны. Мы с Мэри оказались ближе друг другу, чем я предполагал. И я представил, какого мужества потребовал от нее разрыв с ее окружением, ведь она была здесь совсем одна, безо всякой поддержки! Отсюда Америка казалась полотном, ровно сотканным из безропотного послушания, стиснутых зубов и изнуряющей — сутки напролет — дремы, исполненной смирения.

Вечером на парадной террасе собрались родственники: тетушки, дядюшки, кузены пришли поглазеть на первого в их среде язычника. (Церемония, которой мы дожидались, официально именовалась «для мусульман, язычников и иудеев», решивших вступить в брак с католиками.) Кто-то засиживался на час и более, кто-то, пожав руки и кивнув головой, уходил. В общей сложности ожидалось более двадцати приглашенных, и во всех сквозило какое-то напряжение. Женщины, раскачиваясь в креслах-качалках, обмахивались веерами, мистер Слеттери сплевывал на глазах у едва сдерживавшей раздражение жены на травку табачную жвачку, а я делал вид, что не замечаю, как она каждый раз выразительно смотрит на меня. Стало чуть легче, когда приехали двоюродные брат и сестра Мэри, молодежь ее возраста, которые просто были рады ее видеть, и мы разговорились, почувствовав, что все принадлежим к одной нации.

С официальным визитом прибыл молодой приходский священник, который должен был венчать нас. Это произошло в самый неподходящий момент: дядюшка Теодор Метц, только что вышедший на пенсию начальник полиции, невысокий плотный весельчак, рассказывал, как устроил боевое крещение своему сыну Барни, новоиспеченному лейтенанту полиции и любимому двоюродному брату Мэри. Когда они учились в старших классах, она обожала быть его шкипером, и они частенько плавали на лодке по озеру Эри. Теодор приказал Барни, который был совершенный новичок, переодеться в цивильное и навести порядок в местном борделе, на который постоянно поступали жалобы, что там идет форменный грабеж. Как только он произнес название заведения, все взоры тут же обратились на меня — всем была интересна моя реакция, а дамы испустили нервный вздох, после чего наступило глубокое молчание: боясь что-нибудь упустить, все слушали Теодора Метца. В тот момент, когда Барни находился там, он послал в публичный дом наряд полиции, приказав, чтобы те, ворвавшись, обшарили каждую комнату и забрали всех, кого найдут, включая его сына, чьи негодующие протесты не убедили полицейских, будто он находится здесь при исполнении служебных обязанностей. Одобрительный гул голосов на террасе то усиливался, то замирал над тихим кварталом, в то время как отец Барни, хохоча, рассказывал, как сын пришел в ярость. «Я приказал своим ребятам, чтобы они заперли его в один фургон с девками!» О, как это было увлекательно, однако в мою сторону то и дело летели настороженные взгляды, как бы я не изменил своего мнения о семье.

В разгар веселья появился священник. Я был поражен тем, как он молод, вроде даже моложе, чем я в свои двадцать пять. При этом стоило ему, бледному и по-юношески стройному, появиться на ступенях крыльца, пройдя по узкой тропинке сада, как воцарилась благоговейная тишина. Он поприветствовал всех присутствующих, пожал мне руку и отвернулся, чуть задержав руку Мэри в своей, затем сел. Напряженно вслушиваясь в его размеренный голос, все с озабоченным видом наклонились вперед, чтобы не пропустить ни единого слова, а когда он попытался шутить, с большим энтузиазмом засмеялись. «У меня сегодня такой длинный день» было встречено сочувствующим «а-а-а», тогда как фраза: «Жара, пришлось искупаться в озере» — вызвала взрыв одобрения его человечности и простоте. Минут через десять он пожелал всем доброй ночи и ушел, предоставив бывшему начальнику полиции возможность закончить свой рассказ про бордель.

Поделиться с друзьями: