Напряжение счастья (сборник)
Шрифт:
Ночью, тринадцать дней назад, он подполз к моему изголовью и заскулил. Я не поняла, что с ним. Тогда он начал лизать мою голову, и боль, мучившая меня весь день, почти ушла. Но он опять заскулил, и я зажгла свет, чтобы посмотреть, что с ним. Он дрожал крупной тяжелой дрожью и прижимался мордой к моим рукам. Он надеялся, что я помогу ему.
– Хочешь пить? – спросила я.
И тут его вырвало прямо на мою постель. Он ужаснулся этому, он подумал, что я буду ругать его. Он еще успел ЛЮБИТЬ меня и тогда, когда пришел ко мне умирать, он успел испугаться, что огорчил меня! Собака моя. Родная собака моя, вернись ко мне. Ах, Господи, что я пишу! Его вырвало еще раз – чем-то желтым, и он начал ловить воздух открытым ртом и хрипеть. Тогда я бросилась к Нюре, распахнула дверь в ее комнату. Было очень душно, и я увидела их обоих – голых, спящих спинами друг к другу. Мне показалось, что теперь у них обоих такие же белые мертвые лица, как у Нюры было днем, когда она просила меня продать дачу. Я закричала, и они вскочили.
– Иди сюда, – кричала я и цеплялась за них, горячих и голых, не проснувшихся до конца. – Скорее!
Ян завернулся в простыню, а она так и выскочила, не прикрывшись. Тролль хрипел на ковре в моей комнате, изо рта его ползла пена.
– Дай воды, – сказала Нюра, – немедленно воды дай!
Ян принес воды, и они начали насильно поить его. Но он не мог пить, все выливалось. Тогда Нюра побежала куда-то звонить и стала объяснять по телефону, что у нас умирает собака. А я лежала рядом с ним на полу и прижимала его к себе, и целовала его. И – вот, чего я никогда не забуду: он лизал мои руки. Хрипел, захлебывался, лапы дрожали, но продолжал горячим своим языком лизать мне руки, потому что все еще чувствовал меня и благодарил меня за то, что мы с ним прожили. Собака моя. Вернись ко мне, вернись ко мне, вернись ко мне. Не знаю, сколько прошло времени, час, может быть, или двадцать минут, не знаю. Приехала ветеринарная неотложка. Нюра сказала, что это она упросила, потому что неотложка почти и не выезжает на вызовы, у них чего-то там нет – людей, бензина, не знаю. Они приехали и оттащили меня от него. Но он был теплым, он еще дышал!
Вижу все это, вижу. Он лежит – лапы вздрагивают, зрачки закачены – и на глазах моих становится все меньше и меньше, он уходит от меня! Исчезает! Врачиха в балахоне – сером или черном, как инквизитор, стоит на коленях и засовывает ему в рот трубку. Рядом Нюра и Ян, завернутые в купальные простыни. Два привидения. Держат меня за руки, хотя я не вырываюсь, я не вырываюсь, я просто прошу, чтобы врачиха перестала засовывать эту трубку в него, не надо его мучить, не надо. Что вы с ним делаете, оставьте его, я лягу рядом, прижму его к себе, мы заснем, отпустите.
Потом черная поднялась и обернулась к двери. Вошли двое помощников с большим мешком. Да, синим, большим. И они взяли его и засунули в этот мешок. Я кричала, да, я помню. Я кричала, а Нюра зажимала мне рот, плакала:
– Мамочка, мамочка, не надо! Ой-ой! Мамочка!
Они унесли его, черная похлопала меня по плечу и оставила в столовой какую-то бумагу. Зачем я все это так запомнила? Его унесли. Вернись ко мне, вернись ко мне. Деточка моя, деточка моя родная, вернись ко мне.
Тринадцать дней прошло. Я много думала, я все время лежала и думала. Нюра сидела у меня в ногах и рыдала. Что она рыдает так жадно? Словно дорвалась. Ян ушел. Сиамец не появляется. Я спросила, где они все. Она оскалилась, как ведьма, махнула рукой. Они ее выпотрошили, мою дочку, они ее выпили, обескровили. А мама твоя уходит, девочка, мама кончилась. Я была бы рада остаться, но чувствую – не могу. Пора мне. Так тихо у нас в доме без Тролля. Тихо, беззвучно, телефон молчит, за окном – дождь и ветер, темно, сумрачно. Какое дождливое выдалось лето! Нюра принесла клубнику, попыталась накормить меня насильно. Я не стала есть, не могу. Посиди со мной. Вчера я видела сквозь сон, что приходил Феликс. Потоптался надо мной, потом сказал:
– Обещали через пару недель…
О, надо торопиться! Что-то ему обещали через пару недель! Что-то он предпримет по моему поводу! Ухожу. Моя дочка осиротеет, а мой сын так и не встретится с матерью. Подожди, Наталья, подожди. Ночью страшно важная мысль пришла мне в голову, самая важная, и надо напрячься, вспомнить ее и записать. Что это было?
Да, вот что: я наказана тем, что по сей день не знаю, где мой сын и что с ним. Но я заслужила это наказание. Я его не хотела, сына. Я все время лгала. Мальчика своего я не хотела. Я испугалась беременности, я испугалась – избалованная идиотка – своего собственного ребенка, мне нравилось играть в куклы. Феликс повез меня на аборт. У меня была записка к главврачу гинекологического отделения одной больницы, не помню номера, где-то на «Войковской», и конверт с деньгами в сумке, и зубная щетка, потому что после аборта я должна была провести в больнице ночь. Это было в декабре, до Нового года. Мы шли по аллее больничного парка ранним утром, часов в восемь. Было темно и холодно, и я не догадывалась, что иду убивать, и мальчик мой не знал, что я задумала и куда я так тороплюсь. Или он знал? Ах, как страшно! Наверное, он плакал и просил меня не делать этого, а я скользила по снегу, вцепившись в руку Феликса, и ничего не слышала, торопилась, торопилась. Что он чувствовал тогда, мальчик мой? Что он думал тогда обо мне, своей матери? Вдруг пошел снег. Феликс сказал: «Беда, барин, буран». Мы искали корпус номер восемь, но не могли его найти. Никого не было в больничном парке, только два раза за голыми деревьями мелькнула чья-то фигура в сером халате поверх пальто, толкающая перед собой нагруженную тележку. Что было в тележке, не знаю. Мертвый, которого перевозили в морг, котел с кашей? Не знаю, не знаю. Мы так долго искали корпус номер восемь и так закоченели, что я вдруг сказала Феликсу:
– Знаешь, что? Хватит. Поехали домой.
Он уставился на меня, не понял. Я ли это произнесла? Не знаю. Хранитель мой говорил моим голосом. Я вдруг стала непреклонной, не похожей на себя. Снег шел все сильней и сильней, уже ничего не было видно – ни корпусов, ни деревьев – одно белое сплошное месиво, словно там, наверху, делали все, чтобы я не нашла корпус номер восемь, не выполнила того, что задумала.
– Хватит, – повторила я. – Мы оставляем ребенка.
Мы вышли из парка, поймали такси и вернулись домой. Я успокоилась и больше никогда не вспоминала ни это утро, ни этот снег, ни фигуру в сером с нагруженной тележкой.
А сейчас – вспомнила. Грех мой вернулся ко мне. Ничего случайного нет и не было. Бог лишил меня сына, потому что я не хотела его. Я сама навлекла на себя горе.
…Если ты жив, дитя мое, прости меня за то, что я не сумела найти и спасти тебя. Женщина на могиле «врача-человека» пришла слишком поздно, у меня не хватило сил. Если же ты мертв, дитя мое, прими меня к себе, даже если грехи будут тянуть меня во тьму тьмущую. Возьми меня в свой свет, дитя мое, пожалей меня.
Я ухожу. Нюра остается одна, в пустой квартире, без родителей и без собаки. Я буду помогать ей оттуда так же, как мои родные помогали мне. Я ее не оставлю.
Весенний день, 13 мая
Пришла телеграмма из Москвы: «Умерла дочь. Похороны во вторник. Нина». Профессор Браунского университета Николас Брюлоу, по-русски: Николай Арнольдович Брюллов, – остолбенел. Он, разумеется, сразу же понял, от кого телеграмма, и понял, кто умер, но лица женщины, пославшей эту телеграмму, вспомнить не мог, не мог сосчитать, сколько лет должно было быть этой дочери, которая умерла, а главное, он не знал, как ему реагировать на страшное известие, полученное из того мира, к которому он не имеет уже никакого отношения.
Ужас, охвативший его, когда он пробежал глазами коротенький текст извещения, относился не к тому, что оно заключало в себе, а к тому, что могло бы заключать, если бы Богу было угодно поразить Николая Арнольдовича истинным горем. Тогда это было бы известие не о смерти этой, пару раз виденной им, чужой совсем девушки, а о смерти его ненаглядной красавицы, умницы, радости Маши, недавно уехавшей с мужем в Японию, в Токио. Ведь дочка-то Маша! О Господи, страшно подумать…
Успокоившись, он застегнул пальто и прихватил на всякий случай палку, которую купил себе на днях в антикварном магазине в Ньюпорте, куда они с Маргаритой поехали погулять и проветриться, скучая по Маше, по общим воскресным обедам. Магазины в Ньюпорте – такие, как тот, антикварный, – прелестны. Мысль Николая Арнольдовича, как белка, перепрыгнула с московских событий в Ньюпорт и, уцепившись за антикварные магазины, застыла почти без движения. Да, там магазины, и было тепло в воскресенье. И он присмотрел эту палку. Ненужную, в общем, но недорогую.
Когда же она умерла, эта девушка? Сколько ей лет? То есть было бы сколько?
Опираясь на палку и всей своей тяжелой, но очень красивой кистью правой руки чувствуя приятную прохладу ее серебряного набалдашника, Николай Арнольдович поднялся по лестнице, вошел в кабинет и взял там стоящий на стуле портфель. И тут его вдруг что-то как укололо: с таким вот тяжелым портфелем он бегал когда-то – давно, в другой жизни! – в Москве. Эскалаторы, спешка. Ну да. Он там бегал и был молодым и подвижным. Женщины смотрели на него, и он отвечал их любопытным взглядам. У них были подведены уголки глаз – тогда это было так модно. И что-то еще…Что? А, вот это! Они носили вязаные платки и сверху меховые шапки. И все были словно боярышни. И Нину он встретил в метро. Она была точно такой же: стыдливой и стройной боярышней с подведенными серыми глазами.
В комнату заглянула жена, бледная, по-утреннему растрепанная, и кротко спросила его, что случилось. Ее способность безошибочно угадывать его настроение всегда поражала Николая Арнольдовича. Маргарита, как девочка из сказки, которая забралась в котомку к медведю, чтобы он не сел на пенек и не съел пирожок, знала, что происходит с ним, гораздо лучше, чем он сам это знал. Теперь, разумеется, было поздно анализировать, насколько удачен был их этот брак. Он был очень долог (почти сорок лет!), и она родила ему Машу.