Нарцисс и Гольдмунд
Шрифт:
Она отошла обратно к двери комнаты.
— Благодарю, — сказала она, помедлив. — Вы не можете больше ничем послужить ему и мне тоже. Маргрит вас проводит.
Плохо звучал ее голос, наполовину зло, наполовину боязливо. Он почувствовал: если бы ей хватило мужества, она выставила бы его с руганью.
Вот он уже внизу, вот уже старуха заперла за ним ворота и задвинула засовы. Он еще слышал удары обоих засовов, это звучало, как заколачивание крышки гроба.
Он вернулся на набережную и сел опять на старое место над рекой. Солнце зашло, от воды тянуло холодом, холодным был камень, на котором он сидел. Прибрежный переулок затих, у столбов моста плескалось течение, глубина темнела, золотой блеск уже не играл на ней. О, думал он, если бы мне теперь упасть и исчезнуть в реке! Опять мир полон смерти. Прошел час, и сумерки превратились в ночь. Наконец он смог заплакать. Он сидел и плакал, сквозь пальцы падали теплые капли. Он оплакивал умершего мастера, утраченную красоту Лизбет, он оплакивал Лене, Роберта, девушку-еврейку, свою увядшую, растраченную молодость.
Совсем поздно он очутился в одном погребке, где когда-то часто кутил с товарищами. Хозяйка узнала его, он попросил кусок хлеба, она дала ему по дружбе и бокал вина. Он не пошел вниз. На скамье в погребке проспал ночь. Хозяйка разбудила его утром, он поблагодарил и ушел, доедая по дороге кусок хлеба.
Он пошел к рыбному базару, там находился дом, в котором у него когда-то была комната. Возле фонтана несколько рыбачек предлагали свой живой товар, он загляделся на красивых блестящих рыб в садках. Часто видел он это раньше, ему вспомнилось, что нередко он испытывал жалость к рыбам и ненависть к женщинам и продавцам. Как-то, припомнил он, ему пришлось провести здесь тоже утро, он восхищался рыбами и жалел их и был очень печален, с тех прошло много времени и утекло немало воды. Он был очень печален, это он помнил хорошо, но из-за чего — уже забыл. Вот так: и печаль прошла, и боль и отчаяние прошли, так же, как радости, они прошли мимо, поблекшие, утратив свою глубину и значение, и наконец пришло время, когда уже и не вспомнить, что же причиняло когда-то такую боль. И страдания тоже отцветали и блекли. Поблекнет ли сегодняшняя боль когда-нибудь и потеряет ли свое значение его отчаяние из-за того, что мастер умер, сердясь на него, и что не было мастерской, чтобы испытать счастье творчества и скинуть с души груз образов? Да, без сомнения, устареет и утихнет и эта боль, и эта горькая нужда, и они забудутся. Ни в чем нет постоянства, даже в страдании.
Стоя так, уставившись на рыб и предаваясь этим мыслям, он услышал тихий голос, приветливо называвший его по имени.
— Гольдмунд, — звал его кто-то робко, и когда он поднял голову, перед ним стояла хрупкая и несколько болезненная молодая девушка с прекрасными темными глазами, она-то и звала его. Он ее не узнал.
— Гольдмунд! Ты ли это? — произнес робкий голос. — Давно ли ты опять в городе? Ты меня не узнаешь? Я — Мария.
Но он ее не узнавал. Ей пришлось рассказать, что она дочь его бывшей хозяйки и когда-то ранним утром перед его уходом напоила его в кухне молоком. Она покраснела, рассказывая это.
Да, это была Мария, бедное дитя с поврежденным суставом бедра, так мило позаботившаяся о нем тогда. Теперь он все вспомнил: она ждала его прохладным утром и была так грустна из-за его ухода, она напоила его молоком, и он отблагодарил ее поцелуем, который она приняла тихо и торжественно, как святыню. Никогда больше он не думал о ней. Тогда она была еще ребенком. Теперь она стала взрослой, и у нее были очень красивые глаза, но она все еще хромала и выглядела несколько болезненно. Он подал ей руку. Его обрадовало, что все-таки кто-то в городе еще помнил его и любил.
Мария взяла его с собой, он почти не сопротивлялся. У ее родителей в комнате, где все еще висел его портрет, а красный рубиновый бокал стоял на полке над камином, ему пришлось отобедать, и его пригласили остаться на несколько дней, здесь были рады снова увидеться с ним. Здесь же он узнал, что произошло в доме его мастера. Никлаус умер не от чумы, а вот прекрасная Лизбет заболела чумой, она лежала смертельно больная, и отец ухаживал за ней до самой смерти, он умер до того, как она совсем поправилась. Она была спасена, но красота ее пропала. «Мастерская пустует, — сказал хозяин дома, — и для толкового резчика наготове налаженное и выгодное дело. Подумай-ка. Гольдмунд. Она не откажет. У нее нет другого выбора».
Он узнал еще то да се из времен чумы, что толпа подожгла больницу, а потом захватила и разграбила несколько богатых домов, какое-то время в городе совсем не стало порядка и защиты, потому что епископ сбежал. Тогда король, который был как раз неподалеку, прислал сюда наместника, графа Генриха. Ну так вот, господин этот не промах, с несколькими своими рыцарями и солдатами навел порядок в городе. Но теперь-то уж скоро его правление кончится, ждут обратно епископа. Граф немало требует для себя от горожан, да и его наложница Агнес порядком надоела всем, вот уж поистине исчадье ада. Ну да ничего, скоро они отбудут, совет общины давно сыт ими по горло, вместо доброго епископа иметь на своей шее такого придворного и вояку, он ведь любимчик короля и постоянно принимает посланцев и депутации, что твой князь.
Теперь и гостя спросили о его приключениях.
— Ах, — сказал он грустно, — что об этом говорить? Я бродил и бродил, и всюду была чума, и вокруг лежали мертвые и повсюду сумасшедшие и злые от страха люди. Вот остался в живых, возможно, все это когда-нибудь забудется. Я вот вернулся, а мастер мой умер! Позвольте мне остаться на несколько дней и отдохнуть, а потом я пойду дальше.
Он остался не для отдыха. Он остался, потому что был разочарован и нерешителен, потому что воспоминания о более счастливых временах в городе были ему дороги и потому что любовь бедной Марии действовала на него благотворно. Он не мог дать ей ничего, кроме приветливой сострадательности, но ее тихое, смиренное поклонение все-таки согревало его. Однако больше всего его удерживала в этом месте жгучая потребность снова стать художником, пусть даже без мастерской, пусть как-то по-другому.
В течение нескольких дней Гольдмунд только и делал, что рисовал. Мария достала ему бумагу и перья, и вот он сидел в своей комнате и часами рисовал, заполняя большой лист то быстро набросанными, то с любовью выписанными нежными фигурами, изливая на бумагу переполненную образами душу. Он много раз рисовал лицо Лене, с улыбкой, полной удовлетворения, любви и жажды крови после убийства бродяги, и лицо Лене в ее последнюю ночь, уже готовое истаять в бесформенности, вернуться к земле. Он рисовал маленького крестьянского мальчика, которого когда-то увидел лежащим мертвым на пороге в комнату родителей, со сжатыми кулачками. Он рисовал телегу, полную трупов, запряженную тремя усталыми клячами, сопровождаемую живодерами-прислужниками с длинными шестами, с глазами, мрачно смотрящими из прорезей черных противочумных масок.
Он снова и снова рисовал Ревекку, стройную, черноокую еврейку, ее узкие гордые губы, ее лицо, полное боли и отчаяния, ее прелестную юную фигуру, казалось, созданную для любви, ее высокомерный горький рот. Он рисовал самого себя странником, любящим, убегающим от косящей смерти, танцующим на оргиях жадных к жизни пирующих во время чумы. Самозабвенно склонялся он над бумагой, рисовал высокомерное, твердое лицо девицы Лизбет, каким он его знал раньше, уродливую старую служанку Маргрит, дорогое и внушающее страх лицо мастера Никлауса. Несколько раз он намечал также тонкими, неопределенными штрихами большую женскую фигуру матери-земли, сидящую с руками на коленях, с легкой улыбкой на лице, с печальными глазами. Бесконечно благодатно действовало на него это излияние, чувство рисующей руки, власть над видениями. За несколько дней он полностью изрисовал все листы, которые принесла ему Мария. От последнего листа он отрезал кусок и нарисовал на нем скупыми штрихами лицо Марии с прекрасными глазами, отреченным ртом. Его он подарил ей.
Благодаря рисованию он освободился, нашел выход и облегчение от чувства тяжести, застоя и переполненности в душе. Пока он рисовал, он не знал, где он, его миром был только стол, белая бумага, по вечерам свеча и ничего больше. Теперь он проснулся, вспоминая недавно пережитое, видел перед собой неизбежность нового странствия и начал бродить по городу со странным двойным ощущением наполовину встречи, наполовину прощания.
Во время одной из таких прогулок он встретился с женщиной, вид которой дал всем его чувствам, вышедшим из обычной колеи, новое направление. Женщина была верхом, статная светлая блондинка с любопытными, несколько холодноватыми голубыми глазами, крепким, налитым телом и цветущим лицом, полным жажды наслаждений и власти, полным чувства собственного достоинства и предвкушения новых чувственных впечатлений. Несколько властно и высокомерно держалась она — своей гнедой лошади, привыкшая повелевать, однако не замкнутая или отвергающая, холодноватым же глазам противостояли подвижные ноздри, открытые всем запахам мира, а большой, чувственный, ненапряженный рот, казалось, в высшей степени был способен брать и давать. В момент, когда Гольдмунд увидел ее, он совершенно проснулся и был полон желания помериться силами с этой гордой женщиной. Завоевать эту женщину казалось ему благородной целью, а сломать на пути к ней шею — неплохой смертью. Он сразу понял, что с этой белокурой львицей они похожи богатыми чувствами и душой, доступны всем бурям, так же дики, как и нежны, искушены в страстях по опыту крови, унаследованной от далеких предков.
Она проскакала мимо, он смотрел ей вслед, меж развевающимися белокурыми волосами и воротником голубого бархата выступал ее крепкий затылок, сильная и гордая шея с нежнейшей кожей. Она была, так хотелось ему думать, самой красивой женщиной, которую он когда-либо видел. Эту шею он хотел держать в своих руках и раскрыть тайну ее холодных голубых глаз. Кто она такая, нетрудно было выспросить. Вскоре он узнал, что она живет в замке и это — Агенс, возлюбленная наместника, это его не удивило, она могла быть и самой королевой. Он остановился у водоема фонтана и посмотрел на свое отражение. Отражение и блондинка походили друг на друга как брат и сестра, только у него был слишком одичалый вид. В тот же час он разыскал знакомого цирюльника и попросил его коротко остричь волосы и бороду и как следует расчесать.