Наркомат просветления
Шрифт:
Мейер догадался об этом в тот же момент.
— Вы хотите снять посмертную маску? — спросил он у Черткова, чуть улыбаясь. — Конечно, от всех великих исторических личностей остались маски — от Данте, Ньютона, Наполеона, Линкольна. Но скажите, Владимир Григорьевич, неужели это единственное свидетельство, которое вы хотите оставить для будущего? Мы вступили в двадцатый век. Потомки увидят посмертную маску графа и, при всем моем уважении к художнику, — Мейер поклонился; скульптор был Сергей Меркуров, впоследствии сотнями лепивший бюсты Ильича, — придут в отчаяние. Владимир Григорьевич, граф умер в эпоху современности.
— Вы тоже предлагаете набить из него чучело?
Мейер воздел руки и поклонился:
— Умоляю вас, я лишь хотел просить разрешения запечатлеть графа на смертном одре при помощи синематографии. Это займет очень немного времени. Всего несколько секунд — и последнее земное обличье графа навечно сохранится для истории.
Чертков устало покачал головой:
— Это было бы оскорблением памяти графа и преданности его последователей. Снимок графа в таком состоянии даже может быть использован его врагами. Мы не позволяли делать вообще никаких снимков.
— Милостивый государь, — сказал Мейер. — Если бы граф пожелал покинуть этот мир, не будучи сфотографирован, он остался бы в Ясной Поляне и умер в собственной постели. Он сделал иной выбор. Он по своей воле вошел в мир прессы и публичности. Он бежал, чтобы очутиться среди иностранных репортеров и синематографистов.
Чертков покачал головой:
— Он был стар и расстроен семейными неурядицами.
Но главный адепт уже колебался, горе лишило его сил. А Мейер удивительно умел убеждать. Грибшин был свидетелем, как Мейер однажды получил доступ на секретную военно-морскую базу в Санкт-Петербурге, а в другой раз — добился, чтобы его пустили на закрытый прием в честь государыни. Один раз для «живописных съемок» их допустили в московский Кремль, где цари не жили в последние двести лет. Сейчас вонь быстро разлагающегося тела придавала доводам синематографиста дополнительный вес.
— Никаких фотографий. Достаточно посмертной маски, — повторил Чертков. И взглянул на Меркурова: — Начинайте, пожалуйста.
Скульптор обмазал лицо графа вазелином, покрыл марлей, плотно завернув бороду, а потом наложил на марлю тонкий слой гипса. Он работал быстро, разглаживая раствор кончиками пальцев. Он осторожно утрамбовал гипс вокруг рта и глаз. Четыре человека смотрели, как завороженные, пока гипс застывал.
Они не заметили, что к ним присоединился пятый.
— Примитивная процедура, которую сходным образом проводят дикие племена в Южной Америке и Меланезии, — провозгласил профессор Воробьев. Он снял пальто, но черный сундук по-прежнему был с ним. — Особенно ацтеки и ирианские племена. У них есть интересные ритуалы. У меня в кабинете хранится небольшая коллекция масок, привезенных моими коллегами из научных экспедиций в джунгли.
Чертков, сверкая глазами, прервал его:
— Это частный дом.
— Неправда, — бесцеремонно ответил профессор. Пальцем с холеным ногтем он ткнул в сторону суетящихся в гостиной зевак. — Эта комната — общественное место, не хуже любой пивной. Г-н Чертков, я уважаю ваше нежелание сохранить тело графа, но то, что делается сейчас — жалкая пародия, оскорбление. Гипс повредит межмышечные связки; присыхая к коже, он выделяет кислоты, разрушающие биологическую ткань. Вы ускоряете физическое разложение графа.
— Он умер! Ничего не поделаешь.
— Он умер, но это не повод обращаться с его телом как с куском тухлого мяса. Прошу вас, г-н Чертков, оказать уважение графу и позволить мне подготовить его лицо для синематографической камеры. Уберите этот омерзительный гипс, и я сделаю инъекцию раствора, который сохранит лицо, по крайней мере на время, чтобы можно было его заснять. Конечно, я разрабатывал свой раствор совсем не для этого, но он подойдет. Заклинаю вас Богом, позвольте будущему бросить последний взгляд на графа. Посредством инъекции раствора и специального массажа я смогу вернуть лицу графа цвет и живость, утерянные за последний час. Это мое последнее предложение. Я не могу поверить, что вы будете против.
Чертков, казалось, даже не слышал Воробьева. Он продолжал смотреть на графа, лицо которого было сейчас полностью покрыто гипсом. Меркуров также не обращал внимания на профессора. Он поглаживал засыхающий раствор, проверял, нет ли трещин и неровностей. Наконец он сорвал маску с лица. Отделяясь от одного глаза, маска тихо чпокнула. Лицо, белое и застывшее, с присохшими крошками гипса, выглядело так, словно графа только что выкопали из земли.
От тела поднимался почти видимый, как казалось Грибшину, смрад. Грибшин предположил, что это разлагаются внутренние органы. Усиливающийся запах, должно быть, шокировал и Черткова. А чего он ожидал? Чертков отвел глаза от тела и слабо махнул рукой Воробьеву, капитулируя.
Профессор снял пиджак и закатал рукава. Он работал быстро, окуная носовой платок в ту же воду, которую использовал Меркуров для смачивания гипса. Профессор протер лицо и бороду графа, вытер досуха полотенцем для рук и стал тыкать и мять лицо, определяя упругость кожи. Из объемистого черного сундука — в котором, подумал Грибшин, все еще лежит мертвый младенец, — профессор достал стеклянный флакон с желто-зеленой жидкостью, через которую мерцал свет комнатных ламп. Еще он достал полдюжины шприцев. Он положил все это на столик, где лежала последняя читанная графом книга — сборник эссе Монтеня в сером картонном переплете. Воробьев вытащил пробку и осторожно набрал раствор во все шприцы, которые затем опять клал на столик. Наполнив все шприцы, он стал брать их один за другим и делать уколы в лицо графа: в губы, под челюсть, в шею, под каждый глаз над скуловой аркой, потом в щеки. Воробьев растягивал лицо графа так и сяк, чтобы удобнее было колоть, и черты лица принимали одно причудливое выражение за другим: удивление, отчаяние и безумное веселье. Воробьев вставил в рот графу тампон, чтобы не проколоть щеку насквозь. В довершение он сделал три коротких укола в каждый висок.
Грибшин рассеянно наблюдал за процедурой, опять заглядывая в будущее — на несколько часов вперед. Четверо сыновей графа, высоких и крепких, вынесут гроб к поезду, склоняясь, как всегда, под тяжестью отца — отца, которого уже начали называть бессмертным. К частному вагону можно будет пройти только благодаря жандармам, расчищающим путь. Крестьяне с пением за упокой понесут иконы и ковчеги с мощами. Непременно споют «Вечную память». Грибшин, вздрогнув, осознал, что расхожая истина — нет ничего вечного — лжива, что все остается навечно в газетах, а теперь еще и в синематографе, в крохотном зернышке-документе. Мужики и парни в одинаковых матерчатых картузах будут оборачиваться к камере, разинув рты от изумления, словно увидев собственное отражение. Они будут осенять себя крестом. Они поднимут лозунг: «Твоя доброта бессмертна».
А здесь, в гостиной начальника станции, Мейер вертел ручку репортажной камеры, и граф лежал с закрытыми глазами. Кожа его смягчилась, как обещал Воробьев, и приобрела какую-то прозрачность и блеск. На щеках появился едва заметный розоватый румянец.
Воробьев отошел от тела и бросил на него последний, оценивающий взгляд. Он повернулся к четверым и к остальным зрителям, его собственное лицо блестело от пота. Он произнес (слишком громко, словно обращался к намного более обширной аудитории):
— Смотрите. Я не пользовался никакими румянами.
ПОСЛЕ
1919
Раз
«Торникрофт» остановился у заставы — дорога шла чуть в гору под небом таким свинцовым, что казалось, будто оно в лепешку раздавило лежащую под ним выцветшую землю. Нельзя было разобрать отдельных облаков — виднелась только огромная давящая серость. В пейзаже что-то горело, и по холму вверх тянулись щупальца сладковатого дыма. Местность была нема и безжизненна, словно склеп.