Наркомат просветления
Шрифт:
Комиссар чувствовал, что к лицу прихлынула кровь, и еще у него что-то было не в порядке со слухом. Он наконец догадался опустить револьвер.
— Церковь — сжечь. Это политическое решение, от лица Народного Комиссариата Просвещения, — грубо сказал он, вытаскивая из кармана блокнот и карандаш. — Я даю письменное распоряжение. Попов не слушать. Если надо, расстреляйте заложников. С сопротивляющимися поступать по законам военного времени. С соглашателями в ваших рядах — тоже. Внешние стены расстрелять из пушек. Оставьте развалины, ровно столько, чтобы понятно было, что мы здесь побывали.
Новый свет загорелся в глазах у Шишко. Астапов победил; Шишко стал пленником страха и ненависти. Большевики не потерпят поражения — ни от крестьянского невежества, ни от своей собственной армии, ни от традиционных понятий добра и зла. Астапов знал, как проведет ночь в комнатушке, что Наркомпрос реквизировал для него в Ломове. Он будет лежать без сна до рассвета, куря и переворачивая в голове события прошедшего дня, как старатель, моющий золото. Горечь из его души к тому времени уйдет — а может, и ушла уже. Растянувшись на кровати, на простынях, посеревших от пепла, он почувствует наплыв чего-то похожего на радость — наверное, в каком-нибудь словаре будущего это чувство и будет называться радостью. Уже сейчас радость циркулировала в нем, как лимфа, и во рту был вкус папиросы. Дым будет клубиться кольцами у него в легких. Радость уже говорит с ним здесь, в храме святого Святослава Грязского. «Свобода», — говорит она. Теперь это слово выжжено на оболочке его сердца. Астапов нацарапал приказ в блокноте, стараясь, чтобы текст и подпись читались разборчиво. Еще три-четыре человека будут убиты. Шишко придется считаться с железной решимостью самой Революции, стоящей за этими приказами.
1921
Семь
В центре Москвы, от Кремля и километра не будет, расползлись улочки и переулки Арбата — как трещины на оконном стекле, или нити паутины, в которой запуталась сильная и упорная муха, только сам Арбат пролег напрямик, от Смоленской до Арбатской площади. Иные маршруты сдваивались и шли по собственным следам; другие терялись в глухих двориках. Из-за беспорядочного сплетения улиц все время казалось, что ты в Азии, и с тобой может в любую минуту случиться все что угодно (предположительно — что-нибудь неприятное). Дома словно готовы были обрушиться на мощеные в отдельных местах улицы. В канавах лежали горы мусора, на фоне которых почти незаметны были валяющиеся кое-где пьяницы. Этой дружной и уже разочарованной весной почти все местные лавки, пивные, булочные и книжные магазины были закрыты. Здесь можно было затеряться… при желании.
Похоже, сегодня утром толпа народу явилась на Арбат, чтобы затеряться. Люди шаркали по улице, опустив головы, намеренно убрав с лица всякое выражение и сделав невидящие глаза. В это время года, когда ЧК дышало в спину, такая поза была самой безопасной. Как быстро она стала привычной. Заработки упали и составляли треть от довоенных. Дневной паек заводского рабочего был урезан до тысячи калорий. Деревянные дома по всей столице разбирали на дрова. Вокруг свирепствовали голод и эпидемии. Только Чрезвычайная Комиссия могла обеспечивать действие физических законов во вселенной, где при всех этих обстоятельствах правительство продолжало править. Месяц назад в Кронштадте — на военно-морской базе в Финском заливе, возле Петрограда — взбунтовались моряки-краснофлотцы. Местное население поддерживало их, пока войска под командованием Троцкого [7] не перебили сотни людей, перейдя залив по льду — а ЧК тем временем держало эти войска под прицелами пулеметов, на случай, если они тоже вздумают дезертировать. А другие чекисты надзирали за пулеметчиками, и так далее, и конец этой цепи принуждения терялся где-то в серой океанской дали.
7
Неточность автора: Троцкий не командовал непосредственно подавлением восстания.
Тот, кому хватило бы глупости и упрямства (и запаса живучести), чтобы пройти до конца этой цепи, обнаружил бы там Ильича — единственного владельца последнего пулемета, а непосредственно перед ним — стаю злобно грызущихся людей, толкающихся у предпоследнего звена цепи. Это были Троцкий, Бухарин и Зиновьев. Их можно было не брать в расчет. Астапов знал, что не они, а стоящий поодаль Сталин действительно незаменим для страны Советов. Сталин брал на себя трудные, неинтересные, важнейшие задания: в частности, он занял пост Народного комиссара по делам национальностей. Во всех комиссариатах были его люди. Он составлял досье и вел счет «должкам». Астапов знал, что на него у Сталина тоже есть досье — вероятно, там про Астапова написано больше, чем он сам о себе знает.
Сейчас товарищ Астапов изучал лица прохожих. Люди старались не показывать лицо без нужды. Вот фронтовик, средних лет, мешки под глазами: прячет под рваной шинелью какой-то сверток. Должно быть, с едой; что еще в наше время стоит прятать? Может, на досуге, в надежном укрытии, это лицо станет теплым, довольным, в зубах появится сигара. За этим прохожим шел другой, чье лицо, почти красивое, полное достоинства, застыло нечеловеческой маской. Многие мужчины прятали выражения лиц за бородами; у некоторых были усы. Астапов еще не решил, ищет ли он человека с усами. Астапов участвовал в очень деликатной операции.
Перед тускло освещенной лавочкой, где продавали варенец, просил милостыню сутулый старик. Милиция должна была регулярно очищать улицы от нищих, но обычно не справлялась — милиционеры и сами обнищали донельзя. Этот нищий был набожный старый крестьянин с седой бородой. Он очень решительно осенял себя крестом, глаза у него слезились, лицо было серое, как цемент. Может, хотел купить стакан варенца. Всю зиму ничего не работало, кроме этих лавочек — их загадочным образом вызвала к жизни суровая экономика военного коммунизма.
Астапов чуть не прошел мимо старика, но остановился, увидев в его лице что-то знакомое. Нищий был ширококостный пожилой крестьянин, совсем не тот человек, какого искал Астапов, но Астапов все равно остановился и начал разглядывать старика. Эти нищие крестьяне — как они попадают сюда через заставы на дорогах? Можно подумать, что на самом деле они — крысы, которые выползают из городских подвалов и превращаются в людей.
— Эй, ты, — обратился к старику Астапов.
— Барин, подайте несколько рублишек… Дай вам Бог и Ильич здоровья…
— Хочешь тысячу?
Нищий неожиданно энергично замотал головой:
— Нет, барин, я не грабитель какой. Мне много не надо. Рублишек несколько.
— Приходи завтра в Александровский сад, часам к десяти утра. Там сможешь честно заработать.
Мужик хрюкнул:
— Честно? Уж точно это значит — незаконно.
Астапов тут же пожалел, что поддался минутной блажи и заговорил со стариком. Зря он вообще пришел в этот район. Запутанные арбатские переулки подталкивали людей на неприемлемые, антиобщественные поступки. В этом беспорядке словно запечатлелась характерная неуправляемость русской жизни. Астапов специально изучал эту проблему — переписывался с представителями Наркомпроса в зарубежных столицах, получал данные о ширине тамошних тротуаров и углах пересечения улиц на перекрестках. Было доказано, что планировка города — любого города — посылает своим жителям закодированные сигналы; от этого жители становятся сварливы, или наоборот, неразговорчивы, от этого зависит, насколько сознательно они работают, насколько самозабвенно влюбляются. Если город большой и делится на районы — как Москва или Париж, — надо вычислять влияние каждого района отдельно. На Арбате эти безмолвные сигналы были идеологически вредными, антисоветскими. Когда-нибудь весь этот район снесут и проложат один широкий бульвар, не оставляющий места для человеческих слабостей. Астапов нахмурился, полез в карман и нащупал шероховатые края монеты — монета была сейчас дешевле металла, пошедшего на ее чеканку, дешевле еды, нужной, чтобы восполнить энергию, потраченную на вытаскивание монеты из кармана. Крестьянин протянул загрубевшую почернелую ладонь. Астапов нерешительно повертел монету и бросил обратно в карман. Монета звякнула. Несмотря на разочарование, старик поклонился и перекрестился.
— Завтра в десять, — сказал Астапов. — Там будет главный.
Астапов пошел дальше, раздосадованный встречей. Крестьяне всё цепляются за труп старого режима: униженные, закоснелые, порочные, невежественные. И это несмотря на все успехи революции, так усердно воспеваемые агитбригадами Наркомпроса. Сверкающие комбайны прокладывают себе путь по бескрайним полям колышущейся пшеницы; потоки зерна льются из стальных бункеров в вагоны; аппетитные фигуристые доярки легко таскают полные ведра молока, не заботясь, что это изобилие прольется; темноглазые юнцы взбираются на эвересты арбузов; мясники на бойне в незапятнанных белых халатах весело танцуют среди висящих туш. Город отвечал: фильмов недостаточно, зрителей надо еще и кормить. Эти жалобы отдавались эхом в залах Кремля, и Астапов, пришедший выбивать оборудование и бюджет, парировал, что лишь Наркомпрос может вдохновить людей на производство той самой еды, которая нужна, чтобы их накормить. А до тех пор, настойчиво повторял он, если показывать людям правильные картинки в сочетании с правильными словами, люди будут непоколебимо уверены, что их уже накормили.
Он вернулся на безмашинный, безлошадный Арбат — и страшно поразился. Он увидел человека, который идеально подошел бы ему, если бы не подходил так идеально. Товарищ Сталин читал газету, приклеенную на стену на углу Дурновского переулка. Конечно, это был не Сталин — этот человек был много моложе, с осунувшимся лицом, и к тому же Сталин никогда бы не стал ходить по улице без охраны, боясь потенциальных убийц, которых день ото дня становилось больше. Однако сходство было поразительное, и, может быть, даже опасное. У человека, читающего газету, были не только кавказские усы, но и характерные морщинки вокруг глаз. Астапов жадно разглядывал его.