Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Наркомат просветления
Шрифт:

Астапов безостановочно курил. Иногда он провожал взглядом пряди дыма, дрейфующие к потолку вагона. Он уже много раз видел эти фильмы и детально знал каждый кадр вплоть до мерцающих дефектов эталонной копии. Однако он никогда не уставал смотреть на Ильича: каждый кадр показывал, как надо снимать великого вождя. Ильич никогда не входил в кадр и никогда не выходил из кадра; сцена начиналась и кончалась его присутствием. Либо руки, либо тело Ильича обязательно двигались. Глядя в объектив камеры, Ильич видел зрителей.

Снаружи воздух бился о стены мчащегося вагона.

Вот самые свежие кадры: сняты осенью и сейчас лежат в Наркомпросе. Освещение плохое. Крупская все время жаловалась, что от юпитеров жарко, и никто не посмел ей перечить. Фильм был непригоден к использованию, Ильича едва видно в темноте, только глаза блестят — болезненным, а может, безумным блеском. Глаза не отрываясь смотрят на оператора, и взгляд их — словно вид через замочную скважину на совершенно иной пейзаж. Тогда Ильич, видимо, уже утратил способность к мышлению. Осталась только сила воли. Фуражка стала Ильичу велика. Крупская из экономии не покупала другую.

— Он ведь еще не умер?

Астапов не слышал, как из соседнего вагона подошел Воробьев. Астапов не мог бы сказать, сколько времени профессор смотрел фильмы, и какие мысли они у него вызвали. Было около двух часов ночи.

— Нет, Ильич жив, — сказал Астапов, обдумывая будущие интертитры. — Ильич живой. Ильич будет жить.

— У него был еще один удар, — догадался Воробьев.

— Не один. Самый последний случился вчера, и с тех пор Ильич только изредка приходит в сознание. Признаки жизни слабые. Врачи говорят, что надежды мало.

Воробьев фыркнул:

— Врачи говорят, что надежды мало, потому что им недостает воображения. Для них жизнь и смерть — противоположности, как если бы организм в конкретный момент времени мог находиться только в одном из этих состояний. Они, как древние люди, считают смерть полнейшим отрицанием человека; так называемая душа отлетает мгновенно, словно ей надо успеть на поезд. — Он помолчал. — Насколько я понимаю, вы сноситесь с Москвой по телеграфу. Пожалуйста, распорядитесь, чтобы они передавали сведения о пульсе и температуре тела Ильича.

В этот момент изображение дернулось и фильм кончился, приемная катушка завертелась, не встречая преграды, и белый свет, выплеснувшийся на экран, осветил обоих. Они поглядели друг на друга, словно впервые, и на лице Воробьева забрезжила улыбка:

— Астапово, — пробормотал он.

Московский комиссар нажал на рычажок и вставил другую бобину. Когда фильм начался, опять появился Ильич — он что-то писал в ореоле электрического света. Сочетание освещения и процесса проявки давало неожиданный эффект — темнота за пределами круга света была не абсолютно черной, но обладала видимой текстурой, наводя на мысль о чем-то древнем и органическом. Астапов знал, что это можно использовать. Порой рама важнее картины.

— Вы там были, верно? — спросил Воробьев, глядя в сторону, словно бы не желая испортить впечатление. — Примечательный, исторический момент, когда несколько дней размышлений позволили мне полностью преобразовать мою процедуру и немедленно опробовать ее на деле. Вы, конечно, понимаете, что стали свидетелем великого научного открытия.

— Тогда все было иначе, — уклончиво ответил Астапов.

Воробьев кивнул, поняв слова Астапова как упрек за ссылку на прошлое: большевики были чувствительны к самым странным вещам, в том числе — к прошлому. Он сказал:

— Наверняка в комнате больного слишком жарко. Необходимо понизить температуру до, скажем, пятнадцати градусов по Цельсию. При нынешнем состоянии субъекта падение температуры на десять градусов вряд ли причинит ему существенный дискомфорт. И еще потребуйте, чтобы прислужники погасили все свечи в комнате. В век электричества свечи — пустая трата кислорода. Нам надо повысить содержание кислорода в помещении. Велите доставить кислородные баллоны и поставить в комнате больного к нашему прибытию. И не кормить субъекта ничем, кроме процеженного бульона.

— Это продлит Ильичу жизнь?

Воробьев мотнул головой:

— От его так называемой жизни нет никакой пользы ни ему, ни, если уж на то пошло, мировому пролетариату. Эти меры надо принять ради того Ильича, который переживет прекращение биологических функций тела.

— Мы пошлем шифрованное сообщение со следующей станции, — сказал Астапов. — Все будет сделано.

Он поднялся, чтобы известить паровозную команду, но и он, и профессор стоя досмотрели фильм до конца еще раз. Астапов подумал, что плохое качество последнего фильма с Ильичом, быть может, — как раз то, что надо. В конце концов, какие-то части изображения на иконостасе тоже непросто было разглядеть. Если искусно заставить зрителя чуть-чуть напрячься, то разница между движущимися образами в кино и неподвижными образами на иконостасе станет еще меньше.

Четырнадцать

Это была иллюзия. Начиналась она с серии неподвижных образов. Когда их быстро пропускали через электричество, создавался сон, в котором было движение, смысл и необузданная, бьющаяся, растерянная, раздавленная, озлобленная, исполненная надежд смертная жизнь. Поскольку глаза человека не могли полностью впитать всю информацию, что лилась с экрана, у зрителя оставались податливые, обрывочные впечатления о, казалось бы, незначительных деталях. Лампа с неправдоподобно точно выровненным абажуром. Полузадернутая занавеска. Вдали, не в фокусе, двуглавый орел на башне Кремля. Бесцветные, беззвучные, прерывисто движущиеся призраки казались реальными, пока машина крутила пленку с такой скоростью, что нельзя было толком разглядеть отдельный кадр. Зритель был вынужден плыть с той же скоростью, с какой двигался сюжет. Зритель знал об этой хитрости и подчинялся ей. И эта покорность открывала дверь новым иллюзиям.

В кинозалах, инспектируя условия, в которых народу преподносятся плоды трудов Наркомпроса, Астапов подглядывал за зрителями. Иногда он сидел за экраном и смотрел через дыры в материи. Он видел, как фильм отражается в глазах зрителей. Они были полностью поглощены картиной: даже парочки перещупывались как-то рассеянно. По реакции зрителей Астапов мог следить за сюжетами картин. Лица в зале были плоски, рты сухи и слегка приоткрыты, кое у кого меж губами натянута была ниточка слюны и вибрировала от дыхания. Иногда зрители забывали дышать. Он видел их непроизвольные эрекции и отвердевшие соски. Кинозритель был одновременно в толпе и одинок, на мгновение забывал о других зрителях, даже когда они свистели или радостно кричали. Это усиливало возможности манипуляции: толпа неявно управляла отдельным человеком.

Некоторые сердобольные наркомпросовцы считали, что надо бросить больше сил на ликвидацию безграмотности, а также выделять больше средств на издание книг — здесь таилась скрытая опасность для революции. Астапов верил, что давние романтические представления большевиков о пользе чтения ошибочны. Сторонники чтения не понимали, что дома, за столом, с книгой, простертой перед глазами, читатель волен не соглашаться с написанным; он может мысленно спорить с автором и предаваться неподконтрольному скептицизму. Он может даже закрыть книгу (Ильича или Маркса) не читая, презрительно или же равнодушно, и никто никогда об этом не узнает. Но стоит тому же человеку оказаться в кино, в окружении других людей, где выходы стережет милиция, где свет прощупывает ему мозги, и он волей-неволей останется на месте до конца сеанса.

Поделиться с друзьями: