Народ на войне
Шрифт:
срочного этого, при церкви его определить. Дед в похвалу принял, определил. Церковь при тюрьме, наш при церкви служкой — ковры чистил, кадило раздувал, угольки готовил. Красота! Сейчас он кадило теплит, сейчас с арестантами языком треплет. Не знаю, как до бога,— до своих дошел.
Помню я, на той войне немцев пленных конвоировал. Прикурить давал, разговаривал. А немцы суровые — не курнет, не ответит. Так такая жаль берет, думаешь: вот сирота, серчает. Так бы и объяснил ему. А теперь дадут тебе пленного, так такой он тебе враг — как с ним говорить?
Не я плен, меня плен увел. Был я тогда белый и так скучал, так не по мне, ажио изжога. Тут взяли мы плен, я плену уши открыл, а он мне глаза. Вот я и здесь.
Привели меня. Судят погоны золотые, все полковники. На столе водочка, папиросы насыпаны. Они хлоп стакашку, хвать папироску — неспокойные судьи. Допрашивают какого-то, всего избитого. Старый полковник говорит: «Вот вы кончили всякое высшее образование, а между тем вы такой дурак, что верите немецкому шпиону, Ленину. Ведь верите?» — «Верю».— «А в бога веруете?» — «Нет,— отвечает,— и больше я ни слова не скажу». Забили его, за ноги уж выволокли. И за меня принялись...
Гляжу — Спирька! А мы его в покойниках числили, а он живехонек и одного за другим нашего брата из подвала перед их благородные глазки предоставляет. В подвале темно, не разглядел он меня со свету, за ворот ухватил и волочет. «Не задерживайся,— кричит,— а то еще не поспеешь, до тебя твои товарищи сук обломают, висевши». Тут и узнал он меня, под моими синячищами таки разглядел. Аж пожелтел, аж дрогнул, аж споткнулся. И шипом таким мне на ухо: «Тикай! Не попадись!»
«Мы сейчас,— говорят,— на столбе тебя повесим, в столбовые дворяне и произведем». Потащили, ох, неохотно я шел! А тут еще и раненый, я еще и кровью сильно сошел. Так ведь бабушка наворожила! По пути они к куме завернули, меня в избе у порога кинули, за стол — пьют, жрут, песни горланят. А меня, для удобства не вставая с праздника, ногой пнут. «Жив ли?» — крикнут. Я молчу. Разгостевались они до грому просто. Я под тот гром через порог кой-как перевалился — как быть? Я ведь как мышь слаб. И тут ихняя же кума ко мне выпорхнула, увела и до поры прикрыла. Все за нас.
«Служи нам верой и правдой, заслужишь жизнь».— «А сколько времени служить?» — «Тебе что, некогда?» — «Боюсь, не успею заслужить, наши вам живо дух вышибут».
Старушка одна, говорят, там много наших из плена выручила. Славна она была на всю округу крепким самогоном. Напоит их на пути, нас украдет, укроет где кого. Они как прочухаются — нет плена! Искать же боялись и старушку самогонную под беду не хотели подводить. Объявят по начальству — убили при попытке, и все.
Взяли его в плен, служил он им, очень он смерти боялся. Только вышел такой случай: мальчонку им приволокли небольшого, какого-то красного командира сынка. И забили они его насмерть. А этот увидел такое, как заорет-завопит, как ощерится! «Изверги,— кричит,— да кругом вас по воздуху кровавая злоба дышит, сколько есть глаз вокруг, все на вас глядят-грозят! Псы от вас в леса ушли, волками вернутся!» Схватил со стола револьвер чей-то — бах в полковника, а потом в себя.
Не знаю, как и думать про плен. Кабы еще плен вроде от боя спасал, так нет. Гонят, сволочи, под пули, против своих.
Кто это тебе свои, такому? Ты вот и плену рад, лишь бы от бою увильнуть, тебе Иуда свой, а мы тебе не товарищи!
Нас в хлев швырнули, в навоз, мы же круто связанные. Клянусь и обещаюсь: и я так с ихними пленными обходиться стану. Однако, как привелось мне к своим вернуться, я честь свою держал. Убить убью пленного при нужном случае, а не измывался.
В очень хорошую квартиру нас привели, и велел он нас развязать. Теперь беда, думаем, что-то такое готовят небывалое! Еще и вежливый такой. Ждем. Вежливо все спросил, что положено: имена, откуда,— все записал. Потом велел конвойным уйти, сидит, молчит, на нас глядит, и не сердито. Ох, беда, думаем. И вдруг он нам тихо: «Оба вы сидите тихо вон там в углу, ждите. Ночью я вас возьму отсюда — и ведите меня на волю, дожился я здесь выше всякой меры».
Да, бывали чудеса! Я раз, охмелевши, к чужой подушке прилип, и сплю, и сплю, бери меня в плен голыми руками! И ничего. Ни белые не прибыли, ни хозяева не убили. Вот так-то и живем.
Этот болтался от них к нам, от нас к ним. Раз пять в плену побывал,— слаб, думаем, не увертлив, попадается. И вот раз узнали мы его на самом его деле. Захватили нас беляки, в сарай сунули, а на страже у дверей — Прокошка! Свой вроде, родня им, га-га-га с псами этими! И чуба отрастил! И одет чисто! Шепчет мне дядя Петр: пусть убьюсь на этом деле, а ему жить не дам! Да как вскочит, да на Прокошку! Тот верезжит, все ополумели, рук-ног не разберут. Пока опомянулись, мы мимо них на волю, Прокошку в дверях им падалью оставили.
Плен душу портит — вот всего хуже. Как-то и себе не веришь, как-то вроде и делать тебе нечего, как-то тебе все ни к чему, как-то тебе по своим товарищам смертельная тоска.
Из плена у них только чудом уходят. А я не так! Меня беляки в сарае забыли, очень уж спешили нашим перинки уступить.
Ночь месячная, все видно. Где мы заперты, и то все видать. Солома наворочена, из нее босые мертвые ноги торчат, в углу кто-то убитый искрутился на земле, а над головой двое удавленных под ветром на веревках колышутся. И всего этого распорядители какие-то, пацаны-недоростки, рядом в избе под граммофон визжат и гогочут.
Не знаю, как считать этот плен. То ли винен я в нем сам, судить же меня как будто и не за что, а сам себя сужу. Кабы еще обе ноги были прострелены, а то одна-то оставалась?
Перебили ястребу крыло, так он на одном улететь рвался, до самой смерти бился! Так вот и надо.
Э, нет. Не согласен я так. Куда для дела лучше выжить живым да поискать со сноровкой, со смекалкой случая, смести с пути своего белый сор да к товарищам вернуться. Помереть-то и ворона может, а ястреб, он за жизнь бьется.
Он меня на себя тянет, а я его на себя тяну. Оба раненые, оба голодные, оба голые. Шипим друг на друга как гуси. «Сукин ты сын,— говорю,— своего же бедолагу-крестьянина к белякам в плен тянешь!» Ослаб он, и я тоже. Я его до нас привел,— вон он там зубы скалит.
Я в плен не дамся ни за какие силы. Пусть убьют, а с ними я соседствовать только в бою согласен.
Все-то он в этих местах крутился, все в этих местах. Люди с боя рады спать до одури, а он глаз не заведет.
Где-то тут поблизу женка его молоденькая осталася. И бродит, и бродит, и бродит, и до плену добродился.
Старики говорили: плен смерти страшней, мордуют и мордуют, на своих посылают, и стыд ест днем и ночью без всякой остановки.
Я в плену изокрался весь. Как где снедь, не могу себя удержать, у малого ребятенка украду,— оголодал до потери совести.
Часть третья. С ЦЕПИ СОРВАВШИЕСЯ