Нас время учило…
Шрифт:
Незнакомая маленькая седая учительница собирает нас, восьмиклассников, пересчитывает (нас двенадцать) и приглашает в столовую. Настает тот миг, которого мы так вожделенно ждали. Нам приносят размазанную по плоским тарелкам овсяную кашу и по стакану темно-розового киселя. Напротив меня сидит Авка. Я смотрю, как он лениво пробует овсянку, съедает одну ложку, потом быстро выпивает свой кисель и вдруг предлагает:
– Хочешь полкаши?
– Хочу. А ты почему не хочешь?
– Да наелся утром картошки. Каша не лезет.
Не веря своим ушам, я не выдерживаю и задаю нелепый вопрос:
– Картошки? Откуда?
– Батя привез, – небрежно бросает Авка. – Так возьмешь полкаши?
– Конечно, возьму! Спасибо тебе большое.
– За кисель.
Я думаю, мгновенье – жаль киселя, но каша нажористей.
– Давай.
Авка в два глотка выпивает мой кисель и ловко, легко выпрыгивает из-за стола.
Занятия. Нам предлагают принести учебники, тетради; рассказывают, чем мы будем заниматься, какая программа. Все это чушь, ерунда, плата за предстоящий обед. В двенадцать нас снова ведут в столовую. Жидкий крупяной суп, пшенная каша, стакан хвойного сока. Не густо. Но все это без карточек! Это дополнительно! Значит, дома я сегодня с легкой душой и чистой совестью поем еще, поскольку за последнее время стали отоваривать все талоны. Мы теперь получаем много хлеба: шестьсот граммов на папину рабочую карточку, четыреста на Миррину, и по триста нам с мамой. К празднику выдали пшено, сахарный песок, сливочное масло по сто граммов, пряники, давно забытый чай.
Вот окрепну немного и пойду работать, буду получать рабочую карточку. Только бы окрепнуть! А на школу наплевать – надо выжить.
Месяц, проведенный в школе, вспоминается смутно. Я не помню ни лиц, ни занятий. Ярко запомнился только эпизод, связанный с Авкиными друзьями, которые верховодили в школе, играли в карты, носились по коридору, сбивая с ног еле движущихся дистрофиков, издевались над слабыми, выменивали за хлеб и каши нужные им вещи. Главой этой группы был Финогенов, сын директора магазина. Авка всегда заискивал перед ним. Круглолицый Антонов – сын какого-то исполкомовца. Поддубный – сын видного партийца. Остальных не запомнил. Но навсегда запомнил сцену, когда выйдя из класса, наткнулся на их компанию, взявшую в плотный круг какого-то высокого и тощего, как хлыст, бледного, в шапке надвинутой на глаза, парня.
– Деньги будем отдавать? – спросил Финогенов.
В ответ что-то нечленораздельное.
Хлесть! – кулаком по скуле. Парень пошатнулся. Хлесть, хлесть! – работают кулаки Поддубного. Несчастный парень стал падать, но ему не дали, навалились всей кучей и молотили кулаками, коленями, ногами…
Сволочи… Гады… Сытые, здоровые, сильные… Дистрофика…
С Авкой я дружил до войны. Он был мастер на все руки. Изобретатель. Приучил меня к опытам с электричеством. С его подачи и под его руководством я сделал настоящий светофор, работающий от батареек. Он увлекался физикой, был любимым учеником Евдокии Исааковны. Умел выпиливать, строгать, паять, чинить все, что ломалось у нас в руках. В пятом классе он изобрел и сделал домашний автомат по продаже спичек. Коробка спичек стоила десять копеек. В Авкином автомате коробок выскакивал, когда в щель опускался двугривенный. Когда спички кончались, зажигалась надпись: «Спичек нет!”
Он был одним из лучших спортсменов класса. Мы регулярно встречались с ним на новогодней елке у Лии Терпуговой, моей симпатии, угощались пышными пирогами и другими вкусностями, приготовленными ее мамой Антониной Карповной, и делали первые шаги в танцах с девчонками, наступая им на ноги и стараясь не касаться их пальцами.
Прошел год. Год, равный жизни. Все изменилось. Между нами пропасть. И нет рядом моих друзей – Вальки Федорова, Коли Фукса, Коли Ласточкина, Лии, Крамы. Все они где-то далеко в разных уголках страны…
Второе июня 1942 года. Через двадцать дней годовщина начала войны. Мирра переходит на другую работу, – становится воспитателем детского дома на улице Правды. Я тоже решаю начать работать. Школа закрылась, и я чувствую себя немного лучше.
– Только недалеко от дома, – первое условие мамы.
Недалеко так недалеко.
Напротив Технологического института находится известная всем ленинградцам Палата мер и весов. В глубине обширного двора, за железным забором возвышается башня с самыми точными часами в городе. У часов черный циферблат и белые стрелки. Перед войной у нас с папой был свой маршрут прогулок: до башни, где папа сверял свои часы, потом по бульвару к Витебскому вокзалу смотреть паровозы. Во дворе Палаты – завод «Эталон», где в отделе кадров мне предлагают стать учеником механика часовой мастерской. Что это такое, я понятия не имею. Но впереди маячит рабочая карточка, и я без колебаний соглашаюсь.
Светловолосая женщина в синей спецовке, начальница весовой мастерской Розалия Яковлевна, проводит меня и другого паренька, Вовку, в музей завода и показывает различные весы: пружинные, обычные магазинные с двумя металлическими чашками и сходящимися носиками-уточками, маленькие лабораторные с коромыслом и крохотными гирьками и самые точные – аналитические. Весы эти стоят в стеклянном ящике, герметически закрытом, чтобы не попадала пыль, на особом, выверенном уровнями, столе. Эти весы, коромысловые, с двумя черными пластмассовыми чашками, в обычное время зафиксированы. Для приведения их в рабочее состояние поворачивают никелированный рычажок, чашки поднимаются и слегка вибрируют на нитях. Можно открыть дверцу шкафа и специальным пинцетом, покоящимся на черном бархатном ложе отдельной коробочки, вынуть из той же коробочки одну из многочисленных никелированных блестящих гирек. Каждая гирька имеет свое гнездо в той же коробке. Гирьки от пятидесяти граммов до одного миллиграмма представляют собой квадратные пластиночки из светлого металла с выбитыми на них цифрами веса. Ключ от этих весов хранится у Розалии Яковлевны. Она одна имеет право пользоваться ими.
Аналитические весы вызывают у нас с Вовкой почтение и некоторый испуг.
– Вот дадут чинить такие, – тихо бормочет он, – а мы напортим что-нибудь…
Розалия Яковлевна проводит нас из музея в мастерскую и передает бригадиру – высокому, худому парню лет семнадцати. Он оглядывает нас с явным неудовольствием, подводит к железнодорожным товарным весам и командует:
– Снимайте крышку!
Мы с Вовкой с трудом неумело стаскиваем тяжелую деревянную крышку – платформу. Внутри рамы система рычагов, соединенных со стойкой, на которой находятся шкала веса и крючок для установки крупных дисков – гирь. Бригадир бросает нам ветошь, приказывают убрать мусор, насыпавшийся в раму из щелей крышки, протереть все рычаги тряпкой с керосином особенно тщательно, до блеска протереть «ножи» – ржавые стальные призмы, на которые опирается крышка. Мы выгребаем землю и щепки, протираем всю систему керосином и ставим крышку на место. Вовка вытирает пот со лба. Я присаживаюсь на край платформы.
– Что сел? – вскидывается бригадир. – Принимайся за другие! Помощнички!
До обеда мы успеваем сделать еще одни весы, после обеда еще пару. К концу смены у нас с Вовкой языки на плечах.
– Ну вот! – ворчит Вовка. – Вот тебе и аналитические…
Так шли дни. Июнь – месяц обстрелов. Немцы уже давно не бомбят Ленинград – себе дороже, но зато регулярно и методично его обстреливают. Их орудия стоят у Средней Рогатки, у Пулково и еще где-то рядом. Ежедневно в разных районах рвутся снаряды и гибнут люди. Рассказывают о прямом попадании снаряда в движущийся трамвай. Кровавое месиво вывозили на грузовиках. На стенах домов появились синие прямоугольники с белыми надписями «Граждане! При артобстреле эта сторона улицы наиболее опасна».
Наше место тоже опасное. Немцы постоянно бьют по Обуховскому мосту в трехстах метрах от нас. Достается и нашему заводу. За недели, что я здесь работаю, снаряды трижды разрывались на его территории. Один из них попадает в башню. На один день останавливаются знаменитые, самые точные в городе часы, но на другой – они снова в ходу. Не удается немцам остановить время!
В середине второй недели папа спросил меня:
– Как тебе нравится работа?
– Никак. Тяжело. Грязно. Тупое дело. Бригадир грубит. Целый день в мусоре, керосине, мазуте…
– Но ведь это работа. Ты просто никогда не трудился.
– Трудился. Чердак мы очистили – раз. Платформу песка в прошлом июле сгрузили – два. Щели я в Польском саду копал – три. Дрова мы с тобой зимой пилили – четыре. А тут каждый день одно и то же: платформы, мусор, номерок в восемь, номерок в пять. Как в тюрьме.
– То, что ты говоришь – ужасно. – Папа внимательно и строго смотрит на меня. – Никогда не думал, что у тебя может быть отвращение к труду.
Он был не прав, мой умный и всезнающий папа. У меня не было отвращения к труду как таковому. Ни тогда, ни после. У меня было отвращение именно к этому виду труда. Видимо, я не был рожден механиком часовой мастерской. И поэтому мне было тошно.