Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Наш двор (сборник)
Шрифт:

Лев Вениаминович распахнул глаза и закричал изо всех сил — голос оказался ломкий, тонкий, как у подростка. Но спальня вернулась на место, стены схлопнулись, и не было больше ни поля, ни птиц, ни феноменально уродливой бабы, которая, кажется, жрала землю. Похолодевший и дрожащий после кошмара, Лев Вениаминович перевернулся на бок и схватил первую попавшуюся книгу. «Мировоззрение Эрнста Маха». Боже, как хорошо…

И тут он услышал голоса с кухни. Голосов было определенно два. Ворвались, просочились, выломились из страшного пространства полусна, где даже шаманы бродят с опаской… Иррациональный ужас вновь обуял Льва Вениаминовича, он отбросил Эрнста Маха, поспешно накинул халат и бросился на кухню. То есть это ему показалось, что бросился — он медленно и старательно нес свое раскормленное тело, держась за стены и одышливо пыхтя.

На кухне за столом действительно сидели двое — спиной к двери расположилась уютная Агафья Трифоновна, она пила цикориевый кофе, «грешок» свой. А напротив сидела… та самая бабища с круглым лицом, похожим на картофелину, в которой худо-бедно проковыряли темные глазки и ноздри. Она по-прежнему жевала, тускло и враждебно глядя на Льва Вениаминовича в упор. Полусон не заканчивался.

Боль вгрызлась Льву Вениаминовичу в левую половину груди, нашла в обильных телесах лопатку и звонко щелкнула по ней. Одинокий философ начал шумно оседать на пол.

— Ой! Ой! — засуетилась Агафья Трифоновна, которую он чуть случайно не придавил.

— Не гомозись, — хмуро ответила бабища и ухватила Льва Вениаминовича под мышки. — Под гузно его примай.

С этого для Лев Вениаминович слег. «Скорую» сам велел не вызывать — хотя Агафья Трифоновна с незнакомой бабищей вроде и не предлагали. Раздышался потихоньку, отоспался, всякий раз чувствуя после пробуждения, что подушка и край пододеяльника пропитались болезненной кислой испариной. Потом позвонил своему выдающемуся урологу, тот спросил, как с мочеиспусканием, и утешил: нервы всё и психосоматика, боль в груди от сильных переживаний даже опытные врачи иногда принимают за симптом сердечного приступа, а пациент здоров и бодр, просто нервы ни к черту. Свежий воздух, исключить соленое, острое и алкоголь, принимать пустырник, обтираться холодной водой…

Лев Вениаминович с тоской посмотрел на вздымавшуюся под лоскутным одеялом гору собственного тела.

Бабища оказалась самая обыкновенная, из плоти и крови. Агафья Трифоновна звала ее Дунькой или Дунищей.

— А племяшка моя, по хозяйству шуршать, — спокойно объяснила она появление Дунищи в квартире. — Я уж старая стала.

По хозяйству Дунища и впрямь шуршала отменно — подметала, мыла, выбивала, просушивала, полола и поливала огород. Даже счета за квартиру научилась оплачивать в сберкассе, а еще менять лампочки и чинить пробки, когда вылетали. Разговаривала Дунища мало и по существу, только Лев Вениаминович ее почти не понимал.

— Дыли подыми, — говорила она, когда мыла пол в его спальне, и Лев Вениаминович покорно убирал тумбообразные ноги.

А если он начинал протестовать — что ему надо в туалет, к телефону, на моцион, ему велели гулять на свежем воздухе, так можно хотя бы у окна посидеть, — Дунища добавляла:

— Не телепайся.

Ему вообще поначалу очень тревожно было находиться рядом с Дунищей. Слишком много сильных, будоражащих запахов принесла она с поля, по которому гуляла в его полусне. От Дунищи пахло мокрой землей, навозом, ядреным потом, и еще шел от нее тот крепкий телесный дух, который Лев Вениаминович стыдливо называл про себя «запахом немытого естества».

Обеды и ужины одинокому философу теперь подавали в спальню. Дунища вносила поднос, а Агафья Трифоновна вкатывалась следом с кувшином кваса-горлодера, при каждом глотке которого Лев Вениаминович восторженно всхлипывал. И каждый раз он решал: сегодня съест половину, только, к примеру, трясенец и кулебяку, и еще, может, кулеша немного. Ведь прав был доктор, и ведьма эта ехидная с седьмого этажа тоже права. Он действительно сильно располнел, уже и одышка мучает, и пульс, чуть что, грохочет в голове, а самостоятельно подняться с дивана для него — практически подвиг… Но тут Агафья Трифоновна воздевала к потолку сухую лапку с зажатым в пальцах пузырьком, черные крупинки сыпались на кулеш, и на лопуны, и на трясенец, и на ботвинью — из своей, у подъезда выращенной молодой свеклы. И Лев Вениаминович не успевал опомниться, как в погоне за этим землянистым, до дрожи ярким привкусом съедал всё, и по жилам его растекались спокойствие и радость. Он откидывался на подушки и закрывал глаза в тихом блаженстве, чувствуя, что всё не зря. Он, городская образованная бестолочь, становился через эту еду, словно причастившись, настоящим человеком, хлебопашцем, скотоводом, тружеником… И Агафья Трифоновна, щуря лучистые глаза, безмолвно принимала его в свою деревенскую общину подлинных, близких к земле, вне которой жизни не было. И Дунища вызывала восхищение: своим мощным, пахучим и обширным телом, готовым выживать, своим разумом, таким же тугим, как тело, разумом, от которого осталась одна острая природная чуйка, потому что все прочее — лишнее баловство. Падет мир городов, и Лувр падет, и Тадж-Махал, и собор Парижской Богоматери, и спутники посыплются с небес вместе с самолетами, а крепкотелая Дунища выживет и закрепится в новом мире ребятишками, чтобы и они тоже выживали.

Наконец Лев Вениаминович совсем перестал выходить из комнаты. Раньше в относительной физической исправности огромного тела его убеждали самостоятельные походы в туалет, где он даже сам управлял стульчаком, с трудом ворочаясь в узком кафельном мешке. Но теперь сил не хватало и на это. Агафья Трифоновна принесла три эмалированных горшка, загнала их ногой под диван. Лев Вениаминович вспомнил глубокое детство, тонкие мамины пальцы, с беспомощной брезгливостью берущиеся за крышку… Унося горшок, мама всегда посматривала на него как будто с мягким укором, и он довольно быстро и убедительно научился кричать: «Я сам, я сам!» — переваливаться через высокий бортик детской кроватки и протягивать руки, чтобы мама отдала поганую посудину.

Лев Вениаминович твердо решил худеть и попытался объяснить домоправительницам, что готовить для него отныне надо поменьше. Он разделял поднос мановением руки надвое, показывал: вот столько приносите, а остальное — оно лишнее. Но выяснилось, что ни Агафья Трифоновна, ни тем более Дунища совершенно не понимают слов «поменьше», «чуть-чуть» и «лишнее». Слово «диета» и вовсе закономерно представлялось им иностранным. Накладывая Льву Вениаминовичу полную миску, Агафья Трифоновна заботливо приговаривала:

— Ты не блажи, ты ешь. Ешь больше, проживешь дольше.

Оставлять часть еды нетронутой тоже не получалось — Агафья Трифоновна, увидев недоеденное, принималась горестно и сумбурно причитать: да как же это, не понравилось, ни на что я не гожусь, а дитями-то мы все очистки подъедали, последние дни настают, когда печеное на землю бросают — войну сеют… Сердце кровью обливалось, и философ, сгорая от стыда, доедал все.

Пришлось собрать всю волю в кулак и пойти на хитрость. Лев Вениаминович делал вид, что с особенным наслаждением смакует Агафьины яства, спрашивал, что она туда подмешивает, уж не любовное ли зелье для ненасытности, — а потом в изнеможении откидывался на подушки и просил оставить еду у него, он, мол, сам доест и позовет, когда надо будет забрать поднос. Простодушные бабы отправлялись на свою делянку под окнами, а Лев Вениаминович, слушая, как они там перекрикиваются под стук тяпок, ползал по комнате неповоротливой жабой и прятал еду.

Сперва он пробовал прятать ее под подушкой и под матрасом, но вскоре Агафья Трифоновна с ласковой улыбкой протянула ему закатившуюся под одеяло перепечу, а в другой раз он сам не выдержал и съел все, на чем лежал три дня.

Поэтому выбор пал на книжные шкафы. Всю жизнь, до благословенной встречи с Агафьей Трифоновной, одинокий философ искал ответы на проклятые вопросы — для чего нужен человек, как жить человеку, чтобы ощущать, что он нужен, — в книгах. Стоял за ними в очередях, оформлял подписки в надежде, что многотомного розового Вальтера Скотта можно будет обменять потом на что-то хорошее, знал всех букинистов на Кузнецком мосту. И добыл много достойного, редкого, но ответов так и не нашел и слишком поздно понял, что книги — тоже пустое и лишнее…

А теперь он, кряхтя, распихивал шанежки и коврижки по шкафам, за книги, в щели, так, чтобы не было видно. Книги быстро промаслились, пропахли сдобой, но мышей Лев Вениаминович больше не боялся — наоборот, пусть приходят и пируют, пусть съедят все улики.

На диете Льву Вениаминовичу стало хуже. От одышки, мучительной нехватки воздуха он просыпался даже по ночам. Садился в постели, стирал пот со лба, смотрел в темноту в безмолвном ужасе. Темнота была живая, липкая, она тянулась к нему, хватала за отекшие ноги, выкручивала их до горячих судорог в икрах. Темнота была смертью, смерть пахла сдобой, землей и немытой Дунищей. Болели мучительно сведенные мышцы, и Лев Вениаминович плыл во тьме, среди простых крепких запахов, плыл со своими ненужными мыслями и чувствами, со своим городским страхом. И вдруг вздрагивал — а что если домоправительницам просто нужна прописка, они захватят квартиру, уже захватывают, нельзя было их пускать, это же трехкомнатная квартира в центре, недавно за такую сельские родственники растворили старушку в кислоте, кто-то рассказывал…

Поделиться с друзьями: