Наследство Пенмаров
Шрифт:
Я вернулся в Пенмаррик, дрожа с головы до ног, костяшки правой руки болели и распухли. Я поднялся в ванную, нашел какой-то антисептический лосьон и протер руку, а потом, поскольку все еще ощущал слабость, проскользнул в столовую и отхлебнул из бутылки с бренди, стоявшей на буфете. После этого я почувствовал себя лучше. В одиночестве своей комнаты я попытался разобраться в ситуации. Сделать я ничего не мог. Я не мог побежать к папе и драматически объявить, чтозамышляют его законные дети. Такое поведение уж слишком отдавало бы ябедничеством. И конечно же я не мог пойти к Элис и рассказать ей, как расстроился, узнав, что Филип, Маркус и Хью подозревают ее в том, что она стала любовницей папы. Я был беспомощен. Все, что я понимал — это то, что между мной и моими сводными братьями открылась бездонная пропасть и что если Маркус выполнит их угрозу, то всем в Оксфорде станет известно мое положение.
Я подумал: «Я должен уехать из Пенмаррика. Мне придется убраться». Но мне было противно думать о том, что я сбегаю от своих сводных братьев и неприятностей, которые они создали. Во мне поднялось упрямство, которое не позволило мне поступить так, чтобы потом считать себя трусом и слабаком. Я продолжал размышлять над возникшей проблемой, мысли мои путались, я снова и снова перебирал подробности сцены в Чуне, пока наконец не задумался о своей подруге Элис Пенмар.
Я был уверен, что между ней и папой не было никакой аморальной связи. Я мало что знал о любви, но хорошо помнил, как менялась мама в присутствии папы, как она светилась, какой становилась радостной, веселой. С Элис ничего подобного не происходило. И еще я помнил, как папа иногда смотрел на маму; он ни разу не взглянул на Элис так, и вообще, его отношение к ней было таким откровенно отеческим, что я удивился сам себе, почему не мог просто отбросить мысль о каких-то отношениях между ними. Но я не мог. Я все думал об отвратительной логике рассуждений Хью по поводу всех достоинств и недостатков Элис для такого мужчины, как папа, и уже не впервые у меня появилось подозрение, что за сомнительными заявлениями Хью лежала крупица горькой правды.
Нельзя было исключить, что папа влюбился в нее. Он, конечно, не любил ее, как маму, но она ему нравилась, он ее уважал и, может быть, если бы она захотела… Я попытался убедить себя, что она не захочет, но не смог. Мама же захотела!
Я поднялся. Мне не сиделось на месте, и я опять спустился вниз и принялся ходить взад-вперед по бильярдной. Я понял, что не могу разобраться в своих чувствах, что мысли мои путаются. По-своему я любил Элис, и когда-то, когда мы только познакомились, относился к ней с безрассудным обожанием подростка, но в то же время я прекрасно знал, что мои чувства к ней скорее походили на привязанность брата к старшей сестре. Элис никогда не вызывала во мне тех физиологических реакций, какими сопровождались мои встречи с ее сестрой Ребеккой Рослин; на самом деле моя любовь к Элис всегда носила иллюзорный, идеалистический характер. Но все-таки я ее любил. Она была мне очень дорога, и мысль, что отец домогается ее с грязной целью, была мне отвратительна.
Я остановился у окна и посмотрел на террасу. Желание уехать из Пенмаррика стало таким сильным, что у меня даже закружилась голова. И дело было не только в том, что мои сводные братья в открытую объявили мне войну. Мне непереносимо было наблюдать новую версию отношений моего отца с моей матерью, развитие еще одной любви, которая не может закончиться браком, еще одну историю о том, как два хороших и приличных человека увязнут в грязных, унизительных отношениях. Это было мне отвратительно. Худшие воспоминания о Брайтоне снова нахлынули на меня тошнотворной волной, и теперь моей единственной мыслью было: «Я должен уехать. Мне надо уехать из Пенмаррика. Я не могу здесь больше оставаться».
В холле раздался голос Филипа:
— Скажите отцу, Медлин, что мы хотим его видеть. Немедленно.
Хью добавил что-то, чего я не расслышал. Издалека, через холл, я услышал дрожащий голос Медлина:
— Нет, мистер Хью, я не видел мистера Адриана. Я думал, он катается верхом с вами, мистер Маркус, сэр.
Я вышел в коридор и увидел, как они вошли в папин кабинет и закрыли дверь.
Медлин прошаркал прочь из холла. Стало тихо. Я прошел в гостиную рядом с кабинетом, но ее стена была тонкой перегородкой, которую поставили, когда старую оружейную разделили пополам; когда в кабинете раздались сердитые голоса, я услышал слишком многое из того, чего слышать не хотел, поэтому вышел через стеклянные балконные двери наружу, навстречу летнему утру. В дальнем конце террасы я облокотился на парапет и стал смотреть на море. Далеко внизу прибой разбивался о черные скалы пещеры, море было покрыто белой пеной вплоть до резко очерченной линии горизонта.
Я долго смотрел на море. Наконец выпрямился и пошел к балконным дверям, но прежде чем дошел до них, услышал голос Элис из гостиной.
— Филип! — Голос ее был чист и резок. — Филип, можно тебя на минутку?
Я отпрянул, сам не зная почему, и стал ждать, опершись о стену у открытого окна.
— Пожалуйста, — сказала она. — Только на минутку.
Он подошел. Дверь за ним с грохотом захлопнулась, и он грубо произнес:
— Прости, Элис, но я не хочу задерживаться. Я только что поссорился с отцом.
— Знаю, — сказала она. — Я слышала. Каждое слово.
Я попытался уйти, но не смог. Я прирос к месту и услышал голос Филипа:
— Что ж, тот, кто подслушивает, не услышит о себе ничего хорошего! А теперь извини меня, Элис…
— Филип, послушай. — Первый раз я услышал напряжение в ее голосе, хотя она по-прежнему говорила быстро и четко. — Ты был неправ, предположив, что я стала… или могу стать для твоего отца чем-то большим, чем экономка. Он всегда относился ко мне с величайшим уважением, и даже если бы он сделал некое предложение, я бы его отвергла. Не он тот человек, которого я люблю.
— Да? Честно говоря, мне наплевать, кого ты любишь, а кого нет. Поговорим потом, если не возражаешь. Я сейчас не в настроении с тобой разговаривать.
— Пожалуйста, Филип. Ты не можешь не понимать, что я чувствую. Я полюбила тебя с той самой минуты, как увидела после возвращения в Корнуолл, и люблю до сих пор.
— О Боже, Элис, прекрати строить из себя дурочку. Такие неприятные, смешные признания…
— Но это правда, Филип, правда! Я люблю не твоего отца, я люблю тебя! И никогда никого не полюблю, кроме тебя! Я…
— Великий Боже, — воскликнул Филип, рывком распахивая дверь, — еще не хватало мне истеричной женщины с ее глупостями. Оставь меня в покое! Я тебя не люблю! Уходи, прекрати дурить!
— Пожалуйста, пожалуйста… пожалуйста, выслушай…
Но он вышел в холл и захлопнул дверь у нее перед носом. Я замер, потеряв дар речи, и стоял потрясенный, слушая пронзительную тишину, воцарившуюся после его ухода. Потом прислонился к стене, прижал горящий лоб к холодному камню и услышал ее приглушенные, болезненные всхлипы.
Пришла война.
Я, конечно же, записался добровольцем. Я даже не колебался. Мне не пришлось убегать из Пенмаррика, потому что я был призван родиной, разгорячен патриотическими чувствами. Меня вдохновляло то, что коль скоро не могу повести жестокой атаки против семьи, я, по крайней мере, смогу воевать против немцев в славной, благородной войне на благо человечества.
С высоко поднятыми штандартами, в которые я страстно верил, я приготовился броситься в битву и умереть, если нужно, за дело, которое считал столь достойным.
Но я не умер. Не бросился я и в битву на белом коне, как легендарный крестоносец, затерянный в пучине времени. Я попал в окопы. Я оказывался в таких передрягах, из которых никто, кроме меня, не возвращался.
Я видел войну, и, конечно же, это было зло, самое отвратительное зло, существующее на земле. Я встретился с ним лицом к лицу, и тогда-то душа моя обнажилась передо мной, и я узрел такую ужасную правду, что почувствовал себя частью этого зла, и принципы мои рассыпались в прах. Потому что всю свою жизнь я воевал. Я всегда дрался. Я дрался с отцом, дрался с братьями и жестоко боролся с порядком, предназначенным для меня Господом с момента рождения.