Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Насмешливое вожделение
Шрифт:

Домой.

Домой, над сверкающей в лучах утреннего солнца гладью, над приближающемся побережьем, через хрустальные горы, сквозь холодный свет, без сна, без снов, в предчувствии конца, в предчувствии начала.

2

Он одновременно предчувствовал и уже знал: здесь — настоящая родина меланхоличных и насмешливых бесов. Тех, кто следует за ним по американскому континенту и не выпускает из своих когтей и челюстей, кто изводит его у реки и у моря, в постели и в гуще толпы, набрасываясь на него в час одиночества и до боли вспахивая душу. Здесь, в альпийских долинах, и там, чуть дальше, на равнинах Паннонии, в ветре и воздухе бесы в своей стихии, от них невозможно ускользнуть. Они чувствуют себя, как дома, в озерах и над холмами, в кронах деревьев, на болотах и скалистых хребтах, в деревенских трактирах и на воскресных улицах пустынных городов, в детях, мужчинах и стариках. Он одновременно предчувствовал и уже знал: он прибывает в край страдания. В край, который с самого сотворения мира мучают бесы меланхолии. В край, где люди с раннего детства слышат о страдании и понимают его еще до того, как узнают, что это слово означает на самом деле. Что оно значит, никто из них в точности не знает, хотя они его постоянно произносят. Люди пишущие и всякого рода творческие личности с особым благочестием выговаривают слово hrepenenje [19] , и с гордостью объясняют друг другу, что глубину этого слова никто не понимает, и что его невозможно перевести ни на один другой язык мира, это магическое слово невыразимым образом понятно только жителям этого края. Конечно, ведь только жители этого края так любят страдать, и делают это втихомолку, с позволительной злобой по отношению к своему и чужому страданию, они не бьют стаканов, не играют джаз, не стонут чрезмерно, просто страдают и тоскуют. Страдания им ни в особенную печаль и ни в особенную радость, хотя второе лучше, чем первое, они страдают потому, что так предопределено. Когда им не хватает страдания, когда его не доставляют жизненные неурядицы, тогда они причиняют его себе сами. Причиняют другим и причиняют себе. Край полон природных красот, которые маскируют меланхоличных бесов. Чем больше люди смотрят на эту маскировку, чем больше взбираются на высокие горы и озирают свои реки и желтые поля, тем больше кажутся себе и другим безобразными и злыми, и если кажутся недостаточно, недостаточно безобразными и злыми, то причиняют вред себе и другим, чтобы было достаточно. И он уже чуял, уже знал, что прибывает в страну смерти. Он уехал отсюда с бесами меланхолии и смертью в душе, но, обойди он все уголки мира, смейся и люби, беспечно бездельничай и веселись до безумия, его стержень, внутренний стержень, проходящий через все тело, от мозга до гениталий, с пристегнутой к нему беспокойной душой, нес бы в себе все то, что этот край дал ему с первой секунды жизни. С первой секунды, когда еще в нежнейшем детстве он увидел кроткое лицо матери и тень страдания на нем, с беззащитного и бедного малолетства до чтения первых букв, чтения, которое немедля стало чтением о страданиях, до встреч с людьми, которые больше всего заботились о том, чтобы ранить и навредить другим и себе, себе и другим, так и сяк отпихивая друг друга на жизненном пути. Люди здесь выбирали те механизмы социального регулирования, которые наилучшим образом подходили их фундаментальному жизненному курсу, их основанным на глубокой меланхолической озлобленности межличностным отношениям. Лучше всего здесь работали репрессивные системы, пышным цветом расцветали лицемерная и коварная деспотия клерикализма и зверские беззакония коммунизма. Только в таких, именно в таких системах люди здесь чувствовали себя по-настоящему хорошо. Тайная полиция достигла здесь поразительно высоких результатов, поскольку они соответствовали внутренней сущности людей, для которых наиболее естественным, исторически обусловленным, глубоко укорененным было причинять вред или потихоньку мучить себя и других, других и себя. Тому, кто свои молодые, беззащитные годы провел среди людей, которые только и ждут подходящего момента, чтобы огреть друг друга, ткнуть палкой в мягкие ткани черепа, тому не найти спасения ни на одном континенте, ни в одной толпе, для того радость длится недолго.

19

Hrepenenje (словен.) — мечта, страстное желание чего-то несбыточного, стремление к идеалу и тоска по нему.

В одно мгновение он почуял то, что уже знал: он вступает в край смерти. Все здесь одержимы смертью. Смерть здесь предстает в обличье прекрасного пейзажа, то осеннего и холодного, то весеннего и теплого. Осенью он готический, весной барочный. Как церкви, разбросанные по всем окрестностям так же густо, как могилы. Здесь люди любят могилы, усыпанные цветами, свечами и ангелами. Здесь еще до полудня друг оставляет на столе раскрытую книгу со стихами поэта, душу которого бесы меланхолии затравили до смерти, и чем больше он ее постигнет, чем яснее осознает, где он провел свою жизнь, и что вообще здесь происходит, какие таинственные силы правят, тем ближе он к безумию и смерти. Здесь еще до полудня друг оставит раскрытую книгу, возьмет и повесится, когда этого никто, действительно, никто не ждет. Здесь всякий знаком с самоубийцей, нет ни одного человека, у кого бы в семье или в дружеском кругу не нашлось такого. У каждого есть свой самоубийца, каждый первый и сам задумывается о самоубийстве. Самоубийство — ваш ближайший сообщник, все одержимы самоубийством. Поэт пишет книгу стихов, популяризирующих самоубийство, пишет в форме рекламного объявления в американском стиле, приглашение к суициду. Под названием «Веревка тоски». Нет, ничего подобного нигде больше произойти не может, нигде больше нет такого неподдельного презрения к жизни. Средневековое contemptus mundi, презрение к миру, здесь сохранилось в неподдельном виде. Радость коротка, а презрение к жизни — устойчивая форма существования. В воскресенье после полудня, когда по пустынным улицам городов шатаются иностранцы или трудовые мигранты, удивляясь, куда пропали местные, в воскресенье после полудня никому здесь не чужда мысль о том, что окно на четвертом этаже дома, где все окна закрыты, распахнется, и кто-то с веревкой на шее выбросится наружу и повиснет вдоль фасада. Всю свою юность он слышал рассказы о том, как с какого-то моста бросались в реку, эта новость появлялась каждую неделю. Новость была неотъемлемой частью разговоров, пересказывалась она с легким ужасом, но и с некоторой радостью, которой он тогда еще не понимал. Это была не та радость, которая исходит от упоения жизнью, радость того, кто говорит: я все еще жив, но радость от того, что все идет своим чередом, вот женщина прыгнула в реку, а иначе и быть не может. Отсюда и дальше, севернее, до террасы Гумбольдта в Зальцбурге, где одинокий австрийский поэт в юности насмотрелся на разбросанные по тротуару трупы в одеждах разных стилей и сезонов, а оттуда к Паннонской низменности, где венгерские поэты пишут о страдающей бренной душе, где равнина столь огромна, а человек столь мал, что там день изо дня в день убивают людей, процент самоубийств — один из самых высоких в мире. Теперь он предчувствовал и одновременно знал точно: только здесь он дома.

Глава тридцать третья

ОПУШКА, ОМУТ

1

Поначалу было так, словно он узнавал черты знакомого лица. Вслед за неизвестным побережьем, безбрежными равнинами, безымянными городами, внизу возникли пейзажи дольнего мира, пространства голубоватой земли, над которыми его сердце забилось сильнее. Утренний осенний свет был слабым, рассеивался в пелене облаков, сквозь которые проплывал самолет; тем не менее, внизу он начал узнавать заснеженные склоны скалистых гор, темные долины между ними, потом поля, а потом, когда летучий корабль спустился немного ниже, это были уже не просто знакомые черты на почти позабытом, канувшем в воды прошлого лице, а ясная картина очертаний его человеческого лица, очертаний пейзажа, образ которого отпечатался в его окаменевшем сердце. И одновременно это увлекало, доставляло радость, потому что все объекты дольнего мира, еще минуту назад безымянные, начали вдруг обретать свои названия. Вот Камнишко Седло, — сказал он вслух, как говорят дети, когда видят море: это море. Альпы, — произнес он, когда тень самолета заскользила по кромке устремленных в небо зубчатых пиков. Где-то слева находится Похорье, обожаемый темно-синий массив, покрытый мхом и деревьями. Мох мягкий, а деревья, когда лежишь под ними, шумят как огромное, неспешное море. От ленты воды вверх ярко отражается солнечный свет — река Сава. Скопление домов — город Крань, дальше Любляна. Белые церкви с именами святых на холмах. У каждой деревни и каждого селения свое название, если в долине, то Долич, если на вершине — Вршич. У каждого поля и каждого водоема свое название. У каждого угла на улице и закутка в доме. Каждый предмет, запах, звук, поднимающийся в небо, носит свое название уже тысячу, а то и более лет.

А над всеми предметами и названиями парит смерть. Она парит этим туманным и в то же время прозрачным субботним утром, та самая смерть с фрески «Пляска смерти» из одной церквушки на Красе, та, из сказок, которую никто не видит и не знает.

Вот, самолет завибрировал, вот, под иллюминатором понеслись поля и люди на них. Вот, в одиннадцать часов тридцать минут одним октябрьским субботним утром самолет приземлился в родном аэропорту.

2

Анна его встречала. Когда они, два почти чужих человека, обнялись, их тела охватила дрожь. Это было странно, непонятно, но все же очень непринужденно, пара слов о путешествии и погоде. О разнице во времени, о радости и болезни. Все, что вышло из своей колеи, вдруг встало на свои места, все говорило: так и должно быть. Так ты будешь жить. С внезапной пустотой внутри. Внезапно от путешествия осталась выпотрошенная оболочка.

Она вела машину с озабоченным лицом, он видел тревогу на ее таком знакомом, единственном по-настоящему знакомом ему женском лице, и чувствовал, что у нее влажные руки, и кружится голова. От поездки, от готовности быть здесь, от тени желания, от ожидания.

Воздух у кромки леса колыхался в лучах света, косо падавших с облаков на землю. На испаряющую влагу землю, на перегной, на прелую листву, пахнущую гнилью и прелью.

3

Они лежали вдвоем у кромки леса, на краю маленькой лужайки, под ветвями сосны. На той стороне заросшей травой просеки, усеянной какими-то темными осенними цветами, деревья стояли голыми, на некоторых еще были желто-красные листья. Позади этими красками сверкал весь холм, переливаясь оттенками.

Прямо перед глазами был бугристый корень сосны, как толстая живая вена устремившийся по поверхности куда-то вперед и исчезавший в земле; корень, за который Анна ухватилась изо всех сил, ее белые пальцы вцепились в него, как когти. Потом, потом она подняла на него глаза, в них было что-то, чего он сразу не распознал. Они были отрешенные и одновременно полные страха, словно смотрели в бездну. Ее полуобнаженное тело жадно двигалось, как будто жило собственной жизнью, взгляд был связан с этим движением, со скольжением насыщенной кровью человеческой плоти, но одновременно витал где-то еще. Она смотрела на него с отрешенным изумлением, будто на неведомое сумрачное дерево у себя над головой. Так, будто на краю лесной лужайки она вдруг занялась любовью с первым встречным.

Потом она произнесла его имя и залилась слезами, на лице они смешивались со слюной, на руках — с влагой почвы, с волнением крови, с жизнью, рвущейся жить, хотя в глубине этого взгляда притаился ужас смерти, мгновенное переживание и осознание смерти, ее слепоты, ее вводящей в заблуждение непостижимой притягательности. Ее звона, который, становясь все тоньше, превращается в ничто, в тишину.

В тишину лесной опушки, лужайки, омута, темной чащи деревьев вокруг.

Он слушал, как она долго переводит дух, свое сопенье, их общее молчание.

Я тоже стала другой, — сказала она. Он отчетливо понял: она тоже не была с ним все это время, и ее оболочка… выпотрошена. — А дальше что? — Произнес он. — Что дальше?

За головой Анны, лежавшей на его плече, по кромке лужайки бежала белка. На секунду остановилась и посмотрела на них, потом юркнула в лес. А через несколько мгновений он услышал, как зверек проскакал по стволу дерева, возле которого они лежали. Он накрыл ее обнаженное тело пальто, и тут ее глаза вернулись к нему, к делам земным и небесным, замершим без движения в лучах трепещущего света. Белка теперь была на ветке, над самыми их головами, покачиваясь вместе с веткой, она опускалась почти на уровень его глаз, на расстоянии протянутой руки. Анна вздрогнула и отпрянула. — Эта явно больна, — сказала она, — животное не осмелится подойти так близко. — Тут мокрый зверек оттолкнулся, по короткой дуге на лету пересек пространство и с глухим стуком впечатался в ствол.

— Холодно, — заметила Анна. Стоял уже поздний октябрь, над землей плыла влага, было свежо.

4

Они ждали обеда в деревенском ресторанчике. Крестьянин за соседним столом кашлял и хрипел так, словно хотел исторгнуть что-то из своего разрывающегося тела. Входившие приносили запах холодного воздуха, сырости, поля, гнили. Запах леса, травы, влажного дерева, прелой листвы, который и они тоже несли на себе.

Он перевел часы. — Шесть часов разницы, — сказал он, голова кругом. — Сейчас поеду в больницу, — сказал он. — потом часов двадцать посплю. — Что мы с тобой будем есть после всего этого? — спросил он. — После всего? — После всего этого. — Они начали бездумно смеяться. — Вино? — сказала она. — Вдоволь вина, — ответил он. Время было час пополудни. Был час пополудни, когда они начали смеяться.

5

Он все-таки попросил ее сначала довезти его до дома. Он не спал двадцать четыре часа, они пили вино, от него разило вином. Хоть воды в лицо плеснет. Когда они поднялись по лестнице наверх, в конце темного коридора он увидел свою дверь. За притолоку был засунут белый листок, конверт. Захотелось откашляться, он вспомнил крестьянина, хрипевшего в кафе, в груди вдруг образовался сгусток черной крови.

Он разорвал конверт. Друг врач, сообщал, что мама умерла в тринадцать часов пятнадцать минут. Не страдала. Он соболезнует. Пусть Грегор даст о себе знать.

Он сел на чемодан и начал что-то искать. То ли солнцезащитные очки, то ли ключи.

Глава тридцать четвертая

УДАР ТИШИНЫ

Автобус припустил вверх по извилистой дороге, между тесно расположившимися холмами. Из-под колес на дребезжащие стекла оседали капли грязи, поэтому утренний пейзаж, проносившийся мимо, был размытым и мутным. В начале ноября выпал небольшой снег, но быстро растаял. Ненадолго выглянуло солнце, высветившее кучи мокрых венков, увядшие цветы и смятые, забрызганные грязью траурные ленты, потом снова потемнело. Все время казалось, что с неба вот-вот начнет что-то падать, но это просто пришло обычное время пасмурных дней. Только теперь он понял, как хорошо они, эти дни, ему знакомы, дни, когда облака застыли над городом, когда в окнах домов уже в полдень зажигают свет. Через несколько дней после похорон он сидел в материнской квартире, на кухне, за столом, под низко висящей лампой с фарфоровым абажуром, и перебирал ее бумаги. Кипа его открыток была перетянута резинкой, а сверху еще перевязана белой тесемкой. В ящике он обнаружил оправу для очков без стекол. Оправа для толстых линз, для сильных диоптрий. Очки бессмысленно уставились на него своими дырами. Где-то он уже видел эти очки без стекол, где-то видел.

Поделиться с друзьями: