ЖАНРЫ

Наука и религия в современной философии
Шрифт:

В самом деле, вот истинно разумное и, при глубоком проникновении в не, чрезвычайно возвышающее учение:

Как прекрасен человек, когда он действительно человек! 58).

Но можно ли утверждать, что учения этого достаточно для того, чтобы удовлетворить человеческий разум? Этот последний требует не только разумного, но и лучшего, раз оно возможно. И он хочет, чтобы мы сделали это последнее возможным.

Но уверены ли мы в том, что инстинкт, находящийся в нас, есть высшее совершенство, которого нам не дано превзойти? Это могло бы казаться так, если бы мы считали инстинкт чем то первичным, неподвижным, непосредственно исходящим из вечной природы или божественной мудрости. Но каково бы ни было его происхождение, мы рассматриваем его в настоящее время, как приобретенный, случайный, изменчивый. Для человека инстинкт является просто данным фактом, без сомнение глубоким, сравнительно постоянным, но в конце концов совершенно подобным всяким другим фактам. Перед трибуналом эволюционизма нет священных и неприкосновенных фактов. К тому же человек ни от кого другого, как от самой науки узнал, что можно пользоваться природой для того чтобы превзойти ее, что можно, повинуясь ей, подчинять ее своему господству. Почему же не подчинить себе свой инстинкт вместо того, чтобы ему подчинятся? Но где же тогда та цель, с точки зрение которой мы будем третировать инстинкт, как средство?

Социальное сознание, как и все остальное, есть продукт эволюции. Моральные каноны перестали быть вечными. Они не являются уже более божественными откровениями. Они выражают собою то, что устояло против попыток новаторов изменить законы и обычаи своей страны и своего времени. В наше время им лишь с большим трудом удается отстаивать свой авторитет. Они древни? Так что ж из этого? Тем более оснований думать, что они уже не годятся более для общества, в котором столь многое переменилось.

Древние формы имеют лишь одно бесспорное право: исчезнуть и очистить место новым формам. Быть может, они, наоборот, новы? Но какую же силу может иметь учреждение, еще не испытанное временем, — учреждение, происхождение которого каждый помнит, — учреждение, создавшееся благодаря ряду случайностей, расчетов, обманов, интриг, и других преходящнх обстоятельств? При всем уважении к идеям и законам нашей эпохи, мы все же не видим, почему они должны связывать наше сознание сильнее, чем идеи и законы отживших эпох связывали сознание наших предков? И что такое прогресс, этот основной рычаг современной эпохи, как не право будущего первенствовать над настоящим? Что такое гений, как не способность прозревать сквозь толицу данных идей, необходимо привязывающих индивидуума в его эпохе, идеи новые, в большинстве случаев недоступные современникам.

Конечно, каждый благоразумный человек уважает законы, обычаи, идеи и чувства своей среды и своего времени, и сообразуется с инстинктом своего вида; но ни в первом, ни во втором из этих двух переменных он не может видеть последних норм, за пределами которых он не имел бы уже права ничего воспринимать. Наоборот, в самом своем разуме, сущность которого есть бесконечное искание лучшего, он находит побуждение подчинить инстинкт и социальное сознание деятельности, направленной на осуществление высших целей.

Вез сомнения, человек мог бы жить, не преследуя никакой другой цели, кроме самой жизни, но он не хочет этого. Он мог бы ограничиться тем, что он делает, что все делают; но если он вдумывается в свою жизнь, это не удовлетворяет его. Ничто не заставляет его превосходить себя самого, искать, хотеть, быть чем-нибудь. Его увлекает жажда приключений, его выбивает из колеи случай, его прельщает перспектива битвы: Но и в наши дни справедливо слово Платона: „Битва эта прекрасна и велика надежда“.

Нечего скрывать от себя, что пытаться превзойти свою природу значит считать себя свободным и желать действовать, как свободное существо. а так как свобода состоит не в том, чтобы действовать неразумно, но, наоборот, именно в том, чтобы действовать согласно разуму, то считать себя свободным значит верить, что разум создает мотивы деятельности, не со. впадающие с простыми физическими законами, которые определяют события механически. Верно ли, что ввязаться в ту битву, о которой говорит Платон, побуждает нас сам разум, а не только героизм или своеобразное эстетическое тяготение к неизвестному? Но какая же комбинация идей толкает нас на путь, исход которого представляется нам совершенно неведомым?

Практика предполагает: во-первых, веру; во-вторых, объект, предположенный этой верой; в-третьих, любовь к этому объекту и желание реализовать его. Что найдем мы в основе этих трех элементов, если попытаемся создать себе о них более или менее отчетливое представление?

Задавшись прежде всего вопросом, в чем состоит и чем оправдывается вера, лежащая в основе каждого сознательного поступка, мы убеждаемся, что она сознательно или бессознательно покоится на чувстве долга. Верить, значит утверждать, и притом вполне категорически, что толчок к действию дает разуму нечто иное, чем те вещи, которые мы видим, и которые мы знаем. Действие нуждается в мотиве. Разум находит этот мотив в идее долга.

Долг есть вера. Мы вдались бы в банальность, если бы стали разглагольствовать о том, что долга нет и не может быть, раз доказано, что данное действие выполняется с фатальной неизбежностью, или, хотя бы, является желательным по соображениям, обладающим материальной очевидностью. Долг есть вера по преимуществу. Всякое другое верование можно обосновать наглядными соображениями: пользой, примером других людей, утверждением компетентного авторитета, обычаем, модой, преданием. Долг весь заключен в себе самом: он не имеет никакого другого основание кроме своего неподкупного бескорыстия.

И разум, несмотря на все рассуждения, которыми искусные люди пытаются его соблазнить, упорно чувствует свое сродство с этим таинственным законом. Все попытки лишить долг сверхчувственного характера или вовсе устранить его из человеческой жизни обречены на неудачу. Всякий раз, когда человек, прежде чем действовать, пытается до конца исследовать основание своего действия, он наталкивается рано или поздно на вопросы долга, и он не чувствует себя удовлетворенным до тех пор, пока не дает на них ответа. И любой авторитет лишь тогда может заставить признать себя, если над ним витает всеобщий абсолютный повелитель: закон долга. Вера, руководящая жизнью человеческой, есть в основе нечто иное, как вера в долг.

Эта вера не абстрактное понятие, а живая и плодотворная сила. Под влиянием долга разум воспринимает и творит. Он проецирует в поле сознание такие формы, которые переводят на язык образов, передаваемых другим людям, содержание долга, само по себе не поддающееся определению. Там, где разум не преследует другой задачи, кроме познания, созидаемые им формы суть представление о том влиянии, которое оказывают на человека внешние обеилы. Можно предположить, что косвенным образом формы эти определяются самими объектами. Но если мы имеем перед собой практическую идею, т. е. представление об известном действии, не необходимом, а только возможном и желательном, то объект наш не может уже более быть простым образом данной реальности: тогда он до некоторой степени сам есть изобретение. Конечно, разум употребляет те средства, которые доставляет ему внешний мир и наука; он усваивает язык той среди, в которой живет. Тем не менее, операции его отнюдь не являются простым эпифеноменом или механической равнодействующей данных явлений: это настоящие, полносильные акты. Рассмотрим художника в процессе творчества: он исходит из идеи, сначала смутной и отдаленной; но мало-помалу идея эта приближается к нему и очерчивается все яснее и яснее, благодаря тем усилиям, которые он делает для того, чтобы схватить и воплотить ее, Равным образом писатель окончательно уясняет себе свою идею лишь при помощи формы, лишь тогда, когда он вырабатывает форму для выражение своей идеи. Разум, оживленный верой, сначала создает себе о своих идеях смутное представление, и мало-помалу придает этому представлению все большую и большую отчетливость, приспособляя к нему все те из находящихся в его распоряжении средств, которые кажутся пригодным материалом для того, чтобы выразить идеал и развить его.

Тот объект, который разум постулирует, как выражение и основу идеи долга, всегда является слишком возвышенным, слишком совершенным, для того чтобы его можно было вполне постигнуть: он должен быть таким, — этого требует специфический характер нравственной идеи. Возникая из глубин сознания, он бесконечно превосходит силы последнего: его появление в поле нашего сознание является поэтому для нас откровением. И этот характер он сохраняет навсегда, ибо в данном случае предмет нашей мысли становится тем значительнее и тем возвышеннее, чем больше усилий употребляем мы для того, чтобы его возможно лучше постичь: несоответствие между реальным и идеальным не только не сглаживается, но, наоборот, растет вместе с прогрессом мысля и воли.

Третье условие жизни есть любовь человека к тому идеалу, который он носит в своей душе. Но подобно вере и идеалу, любовь, если заглянуть в нее поглубже, выходит за пределы природы в собственном смысле этого слова. Любовь сливает бытие различных лиц в одно целое, не поддающееся анализу. Есть без сомнение и такая форма любви, при которой индивидуум видит только себя одного и преследует только свое личное удовольствие. Такая любовь есть только сознание элементарного инстинкта; организованная рассудком, она превращается в эгоизм. Но чем выше подымается человек по лестнице человечности, тем отчетливее начинает он отличать от этого сорта любви любовь самоотверженную, которая возбуждает в нем желание жить не только для себя, но и для другого, в другом. Этою любовью был охвачен Виктор Гюго, когда он воскликнул: „Безумец, ты полагаешь, что ты не я!“ Любовь из двух существ делает одно бытие, не отнимая однако ни у одного из них индивидуальности. Любовь отнюдь не есть внешняя связь, в роде соединение интересов; она не есть также поглощение одной индивидуальности другой: это участие одного бытия в другом, причем, на ряду с созданием общего бытия, довершается бытие тех индивидуумов, которые образуют эту общность.

Поделиться с друзьями: