Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Я у нее не стала спрашивать, кто такая проститутка. Знала, что многого не понимаю в этой жизни, о чем спрашивать стыдно и бесполезно — не ответят, еще и засмеют. Я была младшей в классе, и мне предстояло самой разгадывать тайну полов. Неприличные слова, что пишутся на заборах, я, конечно, знала, но что они значат — понятия не имела. И что странно — мое любопытство не простиралось до этих запретных тем. До сих пор для меня это непонятно — что мне сказали в раннем детстве, чтобы пресечь навсегда здоровое любопытство? Мне никогда не объясняли, откуда берутся дети. Когда «купили» брата, мне было три года, и я не очень поверила, что детей покупают. Замечала беременных женщин, но бабушка объяснила, что это такая болезнь и скоро пройдет. Наверно, я догадывалась, что дети появляются из живота, но вот почему?..

Трудно теперь поверить, но и к четырнадцати годам я оставалась в полном неведенье, как это все происходит. Мои стыдливые родители измучились бы, подбирая слова «про это», и я не спрашивала, и так охраняли нас от «влияния улицы», что анекдоты-песенки («похабные», как это называлось в женской школе) я в дом не приносила. Однажды попалось непонятное слово — «презервативы» — в стихах Эдуарда Багрицкого «Контрабандисты». Оно мне очень нравилось. Помните: «По рыбам, по звездам приносит шаланду, три грека в Одессу везут контрабанду…» Перечисление предметов контрабанды, и вдруг — непонятное слово. Мне было уже лет, наверное, тринадцать — семиклассница, уже в комсомол вступала, и я спросила у мамы — что такое презервативы? Она покраснела и убежала в кухню. Так и не ответила, Большой вышел конфуз. Пришлось опять обратиться к энциклопедии.

Теперь смешно, да? «Все, что вы хотели знать о сексе, но боялись спросить» — у каждого найдется забавная история под этим игривым названием. Мое «хорошее воспитание» затянулось, я стала ненавидеть «хорошее воспитание» и рвалась из дома во все стороны.

Был школьный театр. Представьте — в женской школе, где мужские роли должны играть девочки. Была храбрая старушка Фаина Илларионовна, маленькая, нервная, чудаковатая — не учительница, со стороны приглашенная бывшая актриса — руководительница драмкружка. Она ставила с нами «Майскую ночь» Гоголя. Я играла Ганну, а Левко — Нина Салыкова. И целый кордебалет русалочек. Мы с Левко нежно объяснялись в любви и обнимались на скамейке (на самом деле мы с Салыковой враждовали, но ради искусства превозмогли личную неприязнь).

И вот достали из-под земли малороссийские костюмы, русалочек одели во что-то воздушно-зеленое и отправились показывать наш спектакль на большой сцене, в районном Доме пионеров. Он размещался в бывшей церкви возле Алексеевского парка. Высокое гулкое помещение, настоящий пыльный занавес. Издерганная Фаина Илларионовна в облезлой шубке мечется среди полуголых русалочек. Холодно, нетоплено. Мой Левко, спрятав косички под лихую «кубанку», вполне выглядит парубком.

Мы играем на освещенном пятачке, перед темным залом — деревянными голосами объясняемся, обнимаемся, не очень крепко, но я приникаю к его (ее) плечу, и вот-вот должны выбежать русалочки, как вдруг занавес перед нами решительно задергивают. В чем дело? Крики, паника, топот, бедная Фаина кричит, что это ошибка, у нас еще русалочки… Я подумала, что слишком плохо играла, поэтому нас остановили. Это был какой-то конкурс на лучший драмкружок, и мы провалились. Оказалось — не из-за меня, из-за «откровенной эротики». «Разврат какой-то… детям показывать!» — высказалась главная организаторша, и с перепуганной нашей руководительницей сделалась просто истерика. Передо мной сейчас мелькают отдельные кадры — ее полубезумное, растерзанное лицо, судорожные рывки от русалочек к нам с Ниной — костюмы, костюмы требовалось куда-то сдать, не попортить. И улепетывать.

Могли ведь целое дело раздуть из нашей «эротики». Это я сейчас понимаю, а тогда — не страх, а стыд свой помню. Коллективное переодевание за кулисами. У меня был детский лифчик с резинками для чулок, и мне удавалось его скрывать даже на уроках физкультуры. Некоторые девочки уже носили бюстгальтеры и женский пояс для чулок, большинство же — круглые резинки над коленками, одна я в детском лифчике, а играю — «про любовь». Почему мне досталась главная роль — неизвестно, видимо, никто не мог выучить столько текста, а я легко запоминала. Не помню, как мы, опозоренные, возвращались из этого Дома пионеров, но после такой неудачи мы с Ниной Салыковой больше не враждовали, а я тайком выбросила детский лифчик и сделала себе круглые резинки, вредные для здоровья, как считалось в нашей семье] и долго скрывала их от мамы.

А про Фаину говорили, что она в больнице и больше к нам не придет. Она вообще была неуравновешенная. Часто угорала от печки. «Этот сумасшедший опять забыл открыть заслонку, и мы опять чуть не угорели», — жаловалась она на репетициях, и так страшно было представлять ее каморку с печным отоплением, с сумасшедшим соседом. Должно быть, она укрывалась своей клочковатой шубой. Она была нищей, но знавала другие времена и снисходила в школьный драмкружок, словно оказывая милость. Но мы чувствовали, что это ей оказывают милость и едва ли платят учительскую зарплату, а работает она бесплатно — для стажа или для пенсии.

За всеми старухами моего детства зияла какая-то тайна. Мы привыкли не спрашивать: много будешь знать — скоро состаришься. Я помню всех старух своего детства, потому что тайны запоминаются, ворочаются где-то в глубине ума. Я помню их лучше, чем всех этих понятных, красивых, энергичных родительских друзей и знакомых. Я хочу вспомнить их по именам. Едва ли кто-нибудь еще их помнит.

Лидия Федоровна — проводница, но не простая проводница — «культурная». Она работала в служебном вагоне. Когда в октябре сорок первого мы переезжали из Лосинки к отцу в Ярославль, она растапливала круглую железную печку в вагоне — я впервые такую видела. И успокоила мою маму, которая была на сносях и кричала, что никуда не поедет. Я думала, что Лидия Федоровна — самая главная на железной дороге, но оказалось, что ей просто негде жить, потому она и ездит. Она заходила к нам в Ярославле, потом в Лосинке, потом в Москве, и оставляла какие-то вещи на хранение. Ей кто-то где-то обещал комнату, но, видимо, так и не дали, потому что большое зеркало в красной раме, слегка испорченное посередине, так и осталось в родительской квартире, в прихожей. Десять тысяч раз поглядевшись в него, я вспоминала Лидию Федоровну — вечную скиталицу. И как я завидовала в детстве ее романтической судьбе — всю жизнь на колесах, всю страну объездила.

Ирина Яковлевна Обухова — не то сестра, не то кузина известной певицы Надежды Обуховой, чей низкий голос мы часто слышали по радио: «Не брани меня, родная…» Ирина приезжала к нам вечером, после работы, засиживалась и оставалась ночевать, боялась идти в свою коммуналку — соседи могли не пустить. Иногда она ночевала на бульварной скамейке или на вокзале. Она была театралка, по нынешнему говоря — «фанатка» МХАТа. В первый раз я, увидев ее, испугалась: неопрятная старуха, от нее плохо пахло. У нее был светлый, восторженный период — ее устроили во МХАТ работать, учить артистов языкам, ставить произношение. Ее оставляли там ночевать. С моей бабушкой Наталией Сергеевной они закрывались и говорили по-французски, читали главы «Войны и мира» может быть, чтобы бабушка не забыла французский! Нас, детей, не пускали в ту комнату — нашу, собственно, комнату, с нишей, с ширмой, где мы жили с бабушкой втроем. Может быть, чтобы не наслушались, чего нам еще рано. Они обе были «из бывших» и связаны какими-то тайными дореволюционными связями. А за чаем — только об артистах, и только МХАТа: Тарасова, Андровская, Еланская. В послевоенном МХАТе ставили спектакль «Ломоносов», и Ирина с упоением передавала театральные сплетни. Кстати, она была совсем не старухой, просто выглядела безобразно. Она дожила до девяностых годов, и я ее видела действительно старухой — девяностолетней. Она еще работала, давала уроки, жила в своей отдельной квартире и не унывала. В потертом пальто, с драным мешочком в руках, в разбитых войлочных ботинках — она выглядела так же, как тогда, в конце сороковых, когда водила меня на «Синюю птицу» и казалась Бабой Ягой.

Вера Александровна Мороз тоже иногда казалась Бабой Ягой — крючконосая, с фиолетовыми жидкими волосами, розовой лысинкой возле макушки, коротышка безо всякой фигуры, просто сноп сена. Выражалась она резко и грубо, ненавидела детей, хотя прослужила много лет учительницей младших классов. Меня она учила чистописанию, раздражалась и покрикивала, но снова и снова приезжала к нам в Лосин-ку из центра Москвы и однажды взяла меня погостить к себе в Гнездниковский переулок. У нее была комната в «коридорной системе» — так называли необъятные коммуналки с кухней на двадцать хозяек. В ее длинной, заставленной мебелью комнатке царило пианино. У Веры Александровны был абсолютный слух, и она, раз услышав, подбирала по слуху любую песню. Ноты она, конечно, знала, но ей совсем не пришлось учиться музыке. Она была из бедноты, из украинско-еврейского местечка, и все детство страстно мечтала об «инструменте». Евреев она ненавидела, как и многое другое, но кажется, сама была еврейкой, а может, просто впитала дух и говор того местечка. Из ее громкого шепота я узнала, что был в Москве еврейский театр, а Михоэлса, конечно, убили — свои, «энкавэдэшники», а в газетах всё про это врут. Тогда я ничего не понимала — кто такой Михоэлс, кто такие евреи, но подслушивала взрослые разговоры, не задавала вопросов и копила в себе страшные тайны.

У Веры Александровны был муж — Володька, много младше ее, бравый, статный инженер, вечно в командировках, и я не могла поверить, что они — пара, что он мог любить такую старенькую, без. следов даже бывшей красоты Веру Александровну. Правда, она очень вкусно готовила, это была ее вторая страсть после музыки. До сих пор помню ее крохотные пирожки и салаты. Она поехала с нами на юг, в Гудауты и ни разу не вышла к морю — беспрерывно готовила или ела. Ей было наплевать, что ее принимают за прислугу, человечество она вообще презирала, любила только своего Володьку, как сына, соседку Тамарку, оставшуюся без родителей, кормила и опекала и почему-то была привязана к нашей семье. Уже взрослой я узнала, что «Володька», Владимир Григорьевич, ее двоюродный брат, а муж он при этом или нет — так и осталось тайной. Может, фиктивный брак ради этой комнатки в Гнездниковском, материнского тепла с пирожками и пианино. Там я впервые слушала «Лунную сонату» в исполнении Веры Александровны и дивилась «дружной семейке» на подоконнике: это растение выпускало все новые листочки в тесном горшке.

Дет через десять, когда я была уже студенткой, Вера Александровна передала мне дряхлую тетрадь с описанием своего детства и мятежной юности. Безбожница, хулительница, большевичка по сути, хотя никогда в партии не состояла, она ни с кем не уживалась, ее выгоняли с любой работы, потому что она лепила «правду-матку» прямо в глаза. На пожелтевших страницах кипел ее «разум возмущенный», жажда мести или хотя бы справедливости. А я запомнила добрейшей души старушку, хотя ни детей ей бог не дал, ни музыкальной карьеры.

Поделиться с друзьями: