Не говори маме
Шрифт:
Гена хотел предстать перед вами таким — веселым, лукавым, вечно шагающим по Москве очарованным пешеходом, беспутным и нежным, замученным договорами, долгами, режиссерами. Таким он и предстал. Как хотел. Кто же теперь не знает песню:
Бывает все на свете хорошо, В чем дело — сразу не поймешь…Хотел он оставить о себе такие позывные. Очень хотел. И сбылось.
«А я иду, шагаю по Москве…»
Мы как раз встретились в Замоскворечье, мы уже разошлись, но еще часто встречались, и чаще всего там — в Лаврушинском переулке была сберкасса ВООАПа (охраны авторских прав), там сценаристам платили так называемые «потиражные»; он очень торопился на «Мосфильм», но почему-то не брал такси, и мы гуляли по набережной.
Гена спел: «Москва, Москва, люблю тебя как сын…». Это была «рыба». Композитор Андрей Петров уже написал музыку, и назначена запись, и, вероятно запись уже идет, а слов нет, нет песни, и сейчас режиссер Гия Данелия его убьет, и будет прав, потому что Гена давно сказал, что песня есть.
Дул пыльный ветер, страшно хотелось выпить и где-нибудь посидеть, но мы ходим, и Гена, морщась и конфузясь, пропел про «нормальный летний дождь» и сообщил почти что прозой — «над морем белый парус распущу, пока не знаю с кем… но если я по дому загрущу…». Дальше совсем идиотские слова, не смейся, сойдет, может быть, и так… «Под снегом я фиалку отыщу и вспомню о Москве…» Закрыв глаза и размахивая плотно сжатым кулаком, он скандировал и проглатывал эту фиалку с каким-то смехом-свистом. Я не могла одобрить ни паруса, ни фиалку, но в основном подбадривала: «Сейчас в такси придумаешь». Ничего не придумал — сошло и так. Пошло в народ. Настоялось на времени. Вынырнуло.
Всем известно, что «поэзия должна быть глуповата», шлягер тем более — заслуга композитора, первого исполнителя, а поэт, сочинитель текста — безымянный даритель не сокровищ, а чего самому не жалко — случайных слов, детского лепета, самодельных игрушек. Вроде этого: «Петушка на палочке я тебе принес. К деревянной палочке петушок прирос». Почему-то запоминается на всю жизнь. Или — тоже Гена:
Не ходите под крышами в оттепель, Это очень опасно бывает. Очень много людей замечательных В эту оттепель убивает.Почему запомнилось? Каждый день выскакивали какие-то строчки, строфы и не записывались — даже «на манжетах». Кто б мог подумать, что визитной карточкой и даже «эмблемой поколения» станет сочиненное в ужасе и отчаянье «Бывает все на свете хорошо». А ведь были к тому времени и хорошие песни, и «маленькие шедевры»: «У лошади была грудная жаба, но лошади послушное зверье, и лошадь на парады выезжала и маршалу молчала про нее. А маршала сразила скарлатина, она его сразила наповал, но маршал был выносливый мужчина и лошади об этом не сказал».
Кстати, грудная жаба, то есть стенокардия, была у Гены уже в молодые годы. Немела правая рука и плечо, накатывал страх смерти. Мы были невежественны и беззаботны. Когда мы первый раз поцеловались — в Ленинграде, на крутом мостике, недалеко от цирка зимним вечером, под легким снежком, — Гена вдруг упал. Мы были оба совершенно трезвыми. Я испуганно его поднимала, он лежал минуты три, а потом мы как ни в чем не бывало, отправились к своим лилипуткам.
Мы жили в Доме колхозника возле Сенного рынка. Были студенческие каникулы, я приехала в Ленинград с волейбольной командой ВГИКа играть с Институтом киноинженеров (ЛИКИ). Такая была традиция. Вероятно, не было мест в общежитии, и женскую команду поселили в этом доме приезжих. Такие дома я видела только в глухой провинции. Там были высокие деревенские кровати с подзорами, и лилипутки с трудом на них взбирались. Они играли на маленьких аккордеонах и пели, а в свободное время вышивали крестиком. Так вот, меня подселили четвертой к трем лилипуткам.
Гена появился там внезапно, с компанией вгиковцев, которые ни в какие игры не играли, а завернули в Ленинград проездом, они собирались в Карелию кататься на лыжах. Шпаликов тут же раздумал ехать в Карелию и остался со мной — гулять по Ленинграду. Уговорил остаться на несколько дней после игр, поселился в том же доме приезжих, объявил лилипутам, что я его невеста, приходил запросто в нашу четырехместную комнату и начинал меня причесывать — «под колдунью», подробно с ними обсуждая мою прическу и им советуя больше не делать перманент — так называлась «шестимесячная завивка», а отрастить и распустить волосы по плечам. Заодно обсуждал с ними их деревенский репертуар, просил репетировать и давал советы.
Я никогда не носила распущенные волосы и вообще стеснялась своей внешности сверх всякой меры. Но я сидела, как огромная кукла, или, может быть, так чувствует себя пудель, которого стригут, сидела как во сне, в каком-то чужом веселом бреду — только бы не расхохотаться, — и позволяла жениху вытворять что угодно с моими хилыми волосами. И называть меня невестой, а себя женихом не только лилипутам, но всем знакомым и незнакомым, а знакомые вдруг обнаруживались повсюду, даже в чужом городе Гена почему-то везде встречал знакомых.
В роскошном ресторане «Астория» мы однажды ужинали в большой компании, с пожилым, всем известным, сильно пьющим скульптором, и Гена заново распускал мне волосы и гордо оповещал окружающих, что приехал к своей невесте, и она — то есть я — должна всем понравиться. Я участвовала в этой игре как в игре, ничуть себя невестой не считая. Мне было весело, празднично, лестно, что именно Шпаликов рядом со мной, что я так загадала — на новогоднем вечере.
В полнейшем отчаянье, в окончательном крушении всего-всего-всего — и любви, конечно, но если бы только любви! — загадала: «Подойди, пригласи!», и взгляда не кинула в его сторону, наоборот, избегала смотреть. И подошел, и пригласил. И сказал, что бабушка у него умерла, и потому Новый год он встретит дома. И опять загадала — «позвони в новогоднюю ночь!» Первым первого января позвонил и напросился в гости. И стал, как говорили в былые времена, «ухаживать».
Была перепись населения, мы работали в новой отдаленной гостинице, там и ночевали, поскольку переписывать следовало спозаранку, в семь утра. В гостиницу селили странный народ — из самых дальних концов нашей «необъятной» — якуты, буряты, ханты, манси, чукчи, кажется, тоже попадались. Не успела я переписать разноплеменный свой этаж — появился Шпаликов, стал помогать переписывать. Подивились вместе — какие случаются народности «на просторах Родины чудесной», и почему-то все они оказались в нашей именно гостинице. Потом уединились в моем пустом номере с тремя кроватями без белья и голой лампочкой под потолком. Тут он сказал: «Выходи за меня замуж. Ты подумала, я был пьян, а вот он я — совершенно трезвый, повторяю: мы все равно поженимся, будем жить на берегу океана, и у нас будут дети — мальчики, будут бегать в полосатых маечках, и я их научу ловить рыбу…» — «Какого океана, Гена? Ты умеешь ловить рыбу?» — слово за слово, с помощью Хемингуэя, который не был для нас таким уж кумиром, как сейчас его представляют, но был удобной опорой для легкого насмешливого трепа — мы вышли через длинные паузы и нервный смех к тому, что так сразу нельзя, сначала надо влюбиться. «А ты — сказал Гена. — Я к тебе приставать не собираюсь, только один раз поцелуемся в знак согласия». — «Я еще не согласна, — я сказала, — это слишком неожиданно», или что-то в этом роде, не могу воспроизвести тот томительный диалог, но пытаюсь честно докопаться до сути. Что я думала тогда, что мне казалось?.. У памяти есть хорошо освоенные пространства, а есть закоулки и черные дыры, куда забраться почти невозможно. И вот эта зима пятьдесят девятого года с той самой переписью населения — до нашей свадьбы 29 марта — не дается, ускользает, рвется, хотя, видит бог, я хочу докопаться до смысла своего странного поступка.
Мне не удалось влюбиться в Шпаликова, но замуж я вышла, и даже взяла его фамилию. Он, впрочем, на этом не настаивал, так решили родственники, когда его любимый дядя Сеня, генерал Семен Никифорович Переверткин, вместе с Людмилой Никифоровной, Гениной мамой, приехали знакомиться с моими родителями. «Сговор» проходил в серьезной, несколько натянутой, преувеличенно любезной атмосфере. Жить предстояло у нас, в двухкомнатной квартире на Краснопрудной, выселив моего младшего брата к родителям. Позже мы получили трехкомнатную в том же подъезде, но в ту весну родители с трудом скрывали растерянность. Перспектива взять к себе зятя-студента, который еще ничего не зарабатывает, к тому же, уже замечено, «любит выпить», — не могла их обрадовать. Обсуждали, не снять ли нам, сложившись комнату, но стало ясно, что «не потянуть» — хорошие комнаты дороги и большая редкость, и «как они будут жить, на что?»