Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В прошлом году вышел двухтомник «Дневники Георгия Эфрона» — того самого «Мура», сына Цветаевой, чье имя склоняли на все лады, иногда даже как виновника гибели матери. А этот мальчик записывал свой каждый день и почти каждый час. Вот где «прямоговорение»! Весь ужас их московской жизни, когда отца и сестру уже посадили, а они скитаются по чужим коммуналкам, и некуда перетаскивать вещи, и завтра могут вышвырнуть вообще, и мать — «непрактичная», не умеет продавать привезенное на продажу, однако Мур всегда накормлен и щеголяет во всем французском, и ходит в концерты, и жадно ищет общества, друзей, и жадно верит — наивный французский юноша, не по годам начитанный, — что все будет хорошо, что «временные трудности» они преодолеют, только нельзя унывать. Как он стремился стать «советским», отсечь Францию насовсем! Эти дневники невозможно читать. От них нельзя оторваться. Парамонов этих дневников еще не читал, хотя знал об их существовании. Читал он только письма военных лет, уже тогда изданные малым тиражом, и приводит оттуда сообщение Мура о самоубийстве Марины. «…Скажу только, что она была права, что так поступила, и что у нее были достаточные основания для самоубийства: это было лучшее решение, и я ее целиком и полностью оправдываю». Вокруг этих писем вечно голодного юноши шестнадцати-семнадцати лет Парамонов и строит свои спекуляции. «…А почему, собственно, Мур не желал жить с матерью, не мог, буквально, ходить с ней по одной земле? Почему их отношения должна была разрешить только смерть?» И рядом, на другой странице: «Вместо матери была „мачеха“ — Федра. Реакция Георгия на мать была типичной реакцией ребенка, подвергаемого сексуальной эксплуатации, инцесту. Нужно ли это доказывать? Это нужно увидеть, „герменевтически“ узреть…»

Пожелал он «узреть» греческую трагедию там, где хватило бы одного только «квартирного вопроса»; «ходить по одной земле» — или тесниться в чужом углу с сундуками и примусами, с загнанной, полусумасшедшей матерью? Кто бы вынес?

Парамонов в «Солдатке» не захотел это «узреть», заслонился от очевидного — невыносимого. Побрезговал «ползучим реализмом» ради своих интеллектуально-филологических затей.

Теперь, когда я редактирую старую статью, уже от-плакавшись над дневниками Мура, трудно даже вспомнить, чем разозлили умопостроения любимого Парамонова — это же просто чтиво, беспардонное американское чтиво, чисто «игровое». Сейчас все читают «Код Да Винчи» Дэна Брауна и ничего, только истинно верующие христиане негодуют. В той же статье «Воительница» Парамонов разъясняет: «Книга „Сексуальные маски“ была бы бесспорной, если б автор осознал и подчеркнул ее игровой характер. Она была бы вне претензий в качестве „игры в бисер“, чем, в сущности, и является. Но Камилла Палья, кажется, не всегда это понимает, она говорит слишком всерьез, утрачивая необходимое в таких ситуациях чувство юмора, — в чем ее и упрекали уже рецензенты; для людей англосаксонской традиции это принципиальный недостаток».

Вписался Парамонов в англосаксонскую культурную традицию, и я бы не утратила чувство юмора, когда бы не Цветаева, родная, как бабушка, и мальчик ее, оставивший по себе бесценную, уникальную Книгу, таскавший в военном рюкзаке томик Малларме…

Но вернусь к своей статье.

…В общем, «игровое кино» — Парамонова, а документ — Кончаловского, всю жизнь снимавшего игровое кино.

Исповедальная книга, очень своевременно, нужно про себя все самому рассказать, оставить свидетельство из первых рук, а то ведь по сплетням разнесут и сконструируют потом мифическое чудовище. Жанр «чистосердечных признаний» вообще нынче в моде, и такая увлекательная биография на прилавке не залежится, но каждый читатель — в силу нашей вековой недоверчивости — станет искать в ней «черные дыры» и «белые пятна» — не может же быть у нашего талантливого человека все «о'кей», да еще в нескольких поколениях. Автора и самого это как-то смущает, он будто оправдывается за свое благополучие, за отъезд в Америку — не на «сладкую жизнь», на преодоление и унижения. «Огорчительно, — признается он вдруг серьезно и простодушно, — что теперь надо думать и о своем имидже. Сегодня упаковка важнее содержания». Что ему-то беспокоиться? Теперь, к счастью, мы часто можем видеть Андрона по телевизору, слушать по радио, он всегда говорит что-то содержательное, обаятелен, уравновешен, снисходителен, как и положено победителю. Вернулся признанным мастером, получил недоданные когда-то награды, снимает кино. Однако вся книга пронизана каким-то беспокойством, кончается главой «Печальные размышления», и, кроме «русских вопросов» и всемирных тревог о путях человечества, пробиваются и чисто личные тревоги: «…и по сей день ощущаю, что никогда по-настоящему не сделал этого, не снял своей лучшей картины».

Я поняла, что читаю эту книгу взамен недоданного мне кино. И не только мне — всем, кто читает такие книги. Тут Кончаловский (Андрон Михалков, как назывался он во ВГИКе) — безусловно, должник. Однажды на режиссерском семинаре в Болшево еще не уехавший в Америку, но уже мэтр, он вел то, что теперь называют «мастер-класс», раскладывал по кадрам, по паузам и репликам «Сцены из супружеской жизни» Бергмана, и так он здорово показывал, как нужно снимать такое кино, что я, заслушавшись, подумала: «Вот сам бы и снял „такое кино“, кому, как не ему?» Но он шел другим путем, а у нас эта ниша так и осталась пуста, своего Бергмана так и не случилось. Теперь уже никто не отважится на такое подробное, естественное, честное кино про людей, без эффектов, реприз и госзаказа.

Да, я пристрастно читала эту книгу. В ней есть больная тема: отношения с Тарковским, их дружба и разрыв. С тех пор, как Тарковский объявлен классиком — хлеб насущный для историков кино. Но легче верблюду пролезть в игольное ушко, чем Кончаловскому сказать то, что он на самом деле по этому поводу думает и чувствует. Сто раз, наверно, приходилось объяснять, но тут корректность («упаковка») заметней содержания. И мне было бы что добавить про свое понимание этого деликатного вопроса, но — начитавшись Парамонова — не стану домысливать за персонажей. Заразительная книга «Конец стиля» в конечном итоге дает обратный эффект: одно дело — анализировать «амбивалентное индивидуальной психики» Камиллы Палья, нам неведомой итальяно-американской, — это пожалуйста дело профессорское, и совсем другое — когда споткнешься о родную Цветаеву, чья жизнь по картинкам, по кадрам в глазах стоит. Тогда не прощаешь «игровой филологии», игры в «Солдатку».

Дочитывая «Печальные размышления» Кончаловского, сама предалась печальным размышлениям. Этот режиссер всегда заботился о массовом зрителе, искал всенародного, всемирного признания, снял много-много фильмов, и все разные, и все — «классные», а тем временем его потенциальный зритель уходил и ушел к Тарковскому. Его изучают, он входит в «джентльменский набор» каждого интеллигента, иногда просто как имя, знак времени, предмет культа. И это мне очень печально. Как быстро время громоздит эти культы, и всем современникам приходится жить в их тени, в тени имен. Процесс возведения в культ — сам по себе уже сюжет, и уже не новый. Человечество словно забыло — «не сотвори себе кумира», и все глупеет по мере ускорения массовых коммуникаций…

«Но это, братцы, о другом».

А собиралась я поговорить о том, что можно и чего нельзя — по нашим старорежимным понятиям. Что можно — в книге, на бумаге, и нельзя — по радио, для всех, а тем более — в кино.

Мне пришлось отфильтровать старую статью, прямо скажем — наполовину переписать заново. За это время все попривыкли к этому безобразию — уже Брежнева нам показали в игровом кино, а его дочь непутевую — в документальном, и много других реальных лиц стало добычей телеканалов, и совсем не жалко, а просветительские передачи — лекции с фотодокументами и легкой реконструкцией — даже смотрю с удовольствием. Вот недавно про Томаса Манна смотрела. Так что почти уже «иду в ногу». «Человек привыкает ко всему, ко всему…» — написал Кушнер, тот, который — «Времена не выбирают»…

2005

«Страшные истории в детском санатории»

Прочла в «Искусстве кино» (2002, № 11) статью Михаила Трофименкова «Как я стал фашистом» и, как говорится, «не могу молчать». Статья — отповедь врагам, обозвавшим известного критика фашистом за то, что он, будучи членом жюри, голосовал за присуждение премии «Национальный бестселлер» книге А. Проханова «Господин Гексоген». Думаю, что многие смотрели «Школу злословия», где Дуня Смирнова и Татьяна Толстая с цитатами в руках и с полным досье на героя пытали нашего «господина гексогена» — А. Проханова, и что? Не дался, отплевался. Перезлословил одними комплиментами — бывалый боец, без «камуфляжа», без бронежилета — неуязвимый. Повысил рейтинг — и свой, и программы. Критик М. Трофименков тоже умело раскидал «врагов»-журналистов, едва ли «Гексогена» читавших, обвинявших его по принципу: «Ах, ты за Проханова — значит, фашист».

Случилось так, что я прочла эту книгу от корки до корки, предварительно обернув толстой бумагой, чтоб не вздрагивать от устрашающей обложки, а теперь еще прочла в журнале «Знамя» (2002, № 10) превосходную статью Сергея Чупринина «После драки», где он как раз исследует — с именами и цитатами — всю эту интригу с печатанием Проханова в высоколобом издательстве «Ad Marginem» и последовавшую за сим свару, когда «буйная ватага критиков», как пишет Чупринин, «уже вышла на тропу пиара». Замечу — «пиар» уже пишется без кавычек. Что за зверь? Помесь пиявки с лемуром? Дурно пахнет, как скунс? Я его не видела, а кто видел? Я опоздала к скандалу и, хотя у меня есть что сказать об этом сочинении, в пиаре не участвовала, но — перефразируя поэта Левитанского — «я не участвую в войне, „пиар“ участвует во мне». В данном случае — Трофименков, ставший «фашистом».

А я вот недавно познакомилась с живым фашистом. В поезде дальнего следования в одном купе мы с ним ехали. Бритоголовый крепкий парень. Он сразу — к слову пришлось — ошарашил: «А что? Я фашист. А что? Давить их всех надо!» (имелось в виду «черных, чурок, черномазых»). Я, как и вы, предпочитаю фашистов в телевизоре, а так — лоб в лоб, на двух квадратных метрах — не случалось. Не вступая в дискуссию, вышла покурить. Фашист оказался курящий и общительный. Выяснилось, он казак. Хотя и москвич. И не простой казак, а в чинах. Их казачье войско охраняет один из крупных московских рынков. Обещал и мне защиту, если кто обидит. Вежливый, улыбчивый, любитель породистых собак. Беседовали мы о собаках и об автомобилях. Фашист был «крутой», менял иномарки, как перчатки. Вообразила я себе их казачий рыночный рэкет, ну конечно, собирают дань с торгашей. Но не так все просто, мой казак-фашист с простым именем Михаил Сергеевич (в Конотопе на самой границе заглянула в его паспорт) сам страдал от поборов (он держит магазинчик у Белорусского вокзала), он ехал в Западную Украину по торговым делам. Превратился на глазах из лукавого балагура — «Мишка, Мишка, где твоя улыбка?» — в собранного господинчика с чиновничьим чемоданчиком «дипломат».

Как-то не сходились концы с концами в этом персонаже, и я после слова «фашист» натягивала исторические параллели, свою интеллигентскую систему координат — ну да, «мелкие лавочники — сумасшедший фюрер»… пока не пришло в голову — а вдруг этот парень врал от начала до конца, сыграл перед случайными попутчиками пять-шесть ролей? Зачем? А так, для «прикола». Все они понемногу «прикалываются». В меру своего артистизма. Потому и словечко стало универсальным. Отмотала назад эти сутки, проведенные рядом с фашистом, и перевела стрелки на комедию благо приближались к румынской границе, после нищих украинских теток с варениками, подозрительных менял с гривнами и хамоватых таможенников сделалось веселей на душе, и в долгой паузе, когда колеса переставляют на европейскую колею, как не воспарить мыслями о своем умом не познаваемом отечестве? Вот Гоголь, бывало, так воспарит, что сверху видит все: продувных бестий, родных наших плутов Чичикова и Хлестакова — прапрадедов нынешних «лохотронщиков» и «пирамид» — и так, бывало, уморительно их опишет…

Поделиться с друзьями: