Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Вот тут я перегнула палку, я наиграла возмущение.

— Докопайтесь. Я и сама сначала поверила. Разве так не бывает? Лева тогда под капельницей лежал, я и не спрашивала, разумеется, потом вообще забыла… Поверьте, мы не делаем из этого проблемы.

На «мы» она сделала большое ударение, «мы» у нее звучит гордо, того и гляди скажет — «мы с супругом»… Однако повезло Л. М. в третьем браке. В ней все прекрасно. Я бы тоже на такой женил… ась? Сколько дел она успела переделать после трудового дня! Неслась на дачу — завтра будут гости, девчонок пьяных отвезла, глянула на наши участки под видом делового предложенья — или наоборот? Убила трех зайцев и заодно меня поставила в известность, что с девочкой не все в порядке. Ну да, это мои проблемы. Лицо у нее гладкое, как мыло, хотя уже, наверно, под сорок. Их общий сын в школу пойдет. Какая-то была у нее жизнь до Левы, но прошлое — нет, не читается, должно быть, она спит спокойно на правом боку после всех свершений, и грехов за собой не знает.

А я? Не пригласила ее в дом, сама не вошла — ну и мамаша! — дочурка напилась, а ей хоть бы хны… Привычное дело — такое впечатление может сложиться; в собачью конуру хочет пальму посадить, а мокрые полотенца в сарае бросила. В театре разругалась, в торговлю не вписалась — вот нелицеприятный мой портрет. «И с чего ты взял, что тебе должно быть хорошо?» — любимый мой девиз плюс чувство юмора вчера куда-то испарилось. Я привязалась к ней с вопросами. Она хрустела вафлями и неохотно вспоминала.

Оказалось — племянник Левин, Лева маленький, влюблен был в Алису без памяти и даже родителям сказал, что хочет жениться. Но вдруг что-то произошло, и он нанес визит в больницу, он от деликатности не помрет, и Леву, полуживого, — стал терзать: правда ли, что Алиса его кузина? Мусатов и не вспомнил что за Алиса, он уж потом к ней стал приглядываться. Оказалось, что некая Сусекина, подружка подколодная моей Алисы, конфиденциально, совершенно секретно ему сообщила, что Алиса — незаконная дочь Мусатова, и это ей известно с детского сада, и всем известно — от бабушки!..

— От моей мамы?!

Вот это был момент, о котором не хочется вспоминать. У меня вытянулась физиономия, все мои старания «быть выше этого» пошли псу под хвост. Меня как волной накрыло всем этим вздором жизни, которая не удалась. Мама так считала.

— Поня-атно… — Я пускала колечки дыма и горестно усмехалась, пока она честно припоминала источники. У Судаковых об этом всю жизнь судачат, баба Варя хитро помалкивает — «со свечой не стояла», но намекает на какое-то кино, «кино они тогда снимали, а я у дяди убиралась, у покойного…». Она спросила — что за кино, и, не дожидаясь ответа, глянула на часы:

— Ох, Лева там с ума сходит! Так вы придете к нам завтра на ланч? Он, как никогда, нуждается в поддержке, он собирает новую команду из своих людей, своих, понимаете, он новых уже не хочет…

Я встала у ржавой колонки в позе семафора, чтобы она не съехала в канаву, показала ей, как большую лужу объехать — между сосной и забором. Она помахала мне пальчиками — «не упускайте свой шанс!».

Я не могла войти в дом. Там всюду горел свет. Алиса не спала, а я боялась. Надела дождевик и долго-долго запирала сарай. Он «ищет своих людей»! Как эта Карина меня вычислила! Дождь хлопал по капюшону, как по крыше. Мама носила этот дождевик негнущийся, цвета самолета. «Командир-пилот самолет ведет, У-у-у-у — мы летим в Москву!» — Алиса не любила бабулины притопы-прихлопы, она делалась букой при стариках. Этот серебристый плащ-шалаш меня переживет. Карина мне ввернула про «театр вещей», моя была идея, несостоявшаяся, она изучала мою «творческую биографию» — да где она записана, в каком досье?

Почему она про кино спросила? Позорный факт биографии. Я его выжигаю, как татуировку. Забыла даже название этого кино несостоявшегося. И кто меня на студию привел. Какой-то Пан Паныча знакомый ассистент. И вдруг прямо навстречу, как в сказке, вылетает Мусатов. Нет, сначала я его голос услышала. Идет и орет, и прямо столкнулись мы с ним, бросились в объятия друг друга, как будто ничего и не было прежде, как будто мы друзья детства. «Спасай, Любаня, мне тебя сам Бог послал, по-ги-баю! Через три дня съемки, никто ничего не умеет и не хочет в этой клоаке!» — Он извергал проклятия на публику, в коридоре, у костюмерной, а потом шептал мне в самое ухо: «Ты не представляешь, в какой я ж…! Меня в упор не видят, зачем я в это ввязался?». Он был там — никто, какой-то гений из полуподвала, пришел и чего-то требует. Мне б головой подумать и скромно оглядеться на другой картине, куда меня и вели. Мне б его спросить, почему художники разбежались накануне съемок, почему он сам обо мне не вспомнил? «Любаня, ангел, золотые ручки… а ты где была?! пока я тут… Опять в каком-то Мухосранске Бабу Ягу шьешь навырост?» Буря и натиск с легким хамством — ну в самую десятку, то, что нам надо, дурочкам. «Нет, я была в Мисхоре. Я замуж выхожу», — ляпнула, похвалилась. «Это серьезно… — он пригорюнился, две секунды держал печаль в глазах, отеческую скорбь, — ну ты подумай, подумай, медовый месяц я тебе не обещаю…»

Я бегала по цехам и складам, комиссионкам и старушкам, одевала актрис, а ночью делала эскизы и не знала усталости — после Крыма, после бурного курортного романа мне казалось, что я все могу — звездный час наступил! — Лисенков меня любит, я его люблю, а работаю я с самим Мусатовым — он такой несчастный, такой одинокий на студии, среди врагов, ему даже посоветоваться не с кем, я одна у него — «луч света в темном царстве».

Съемки все откладывались, назревал скандал, директора он выгнал за воровство и взял тайм-аут. Заболел и скрылся. Я одна знала, что он живет у дяди в мастерской, опять холостой и бездомный. Он как раз тогда от «бабуси» ушел, была у него балерина, в два раза его старше, но это неважно, суть в том, что я опять оказалась кошкой, которую запускают в новый дом первой — на счастье. Мы с ним опять вдвоем обживали логово. Жарили пельмени в закутке на плитке. «Жизнь всегда вовремя посылает нам нужного человека», — сей лукавый афоризм я на всю жизнь запомнила, я была нужным человеком, а он — наоборот — ненужным и не вовремя. Мы играли в такую игру. «Унижение паче гордости» — это его конек. Кроткий, мудрый, отвергнутый, «все в прошлом». Кстати — коньки, я в тот день достала «снегурки» с допотопными ботинками и беличью муфту, предполагалась сцена на катке. Он расцеловал меня в оба уха и велел примерить ботинок. Сам стал шнуровать. А ботинок на размер меньше, на актрису вообще не налезет, ору от боли, хохочу: «Возьми другую актрису, лилипутку, лолитку… больно, щекотно… Не прикасайся ко мне, я люблю другого!» — «Кто этот счастливец?»

Мы опять листали «Столицу и усадьбу», распотрошили сундук с семейными фотографиями — «дышали воздухом эпохи», и по рюмочке, по наперсточку копили приметы времени для нашего кино, но лед уже тронулся, черти меня поджаривали на сковородке, за шесть лет у меня накопилось, что ему сказать, и я долго и витиевато объясняла ему, что никогда его не любила и не хотела как мужчину, и мы за это выпили весь коньяк из дядюшкиных запасов — за мою свободу от его царской власти, потому что я — «уже не та девочка», меня обкатал провинциальный театр — я выдала монолог типа Нины Заречной про свои одинокие скитания и про неслыханное счастье, ожидавшее меня в Мисхоре.

«Я даже имени его не знала, увидела на водных лыжах, и все…» — «Такой — с бородкой, Лисин, что ли, или Лисицын? Такой — искусствовед в штатском?» Разве теперь вспомнить, как я ему возражала — про Лисенкова и про свойства страсти, напилась я до беспамятства, потолок плыл и шел надо мной кругами. Может, и не возражала. «Не учи меня жить!» — выкрикивала и падала на подушку, и опять вскакивала, изображала, что ни в одном глазу. «А мне наплевать, где он служит, от него мужиком пахнет, он мастер по трем видам, тренер по теннису…» — «Стало быть, в погонах», — дразнил меня Л. М. «А я люблю военных!»

На нас напало дикое веселье, мы хором читали стишок — «Действительно, весело было, действительно, было смешно…». Из нашей первой серии или из второй. «Однажды красавица Вера, одежды откинувши прочь, вдвоем со своим кавалером до слез хохотали всю ночь. Действительно, весело было, действительно, было смешно…» — чей — не помню — стишок, двадцатые годы. «Ты его спроси, — не унимался Лева, — их там стихам учат? А то я дам списочек. Нет, что ты, что ты, что за общество без офицерства? Зачем они погоны прячут? Как было бы красиво…» Он издевался и почти что ревновал: «А как насчет дуэли? Он меня на дуэль не вызовет?». Я смеялась надрывно, до икоты, и повалилась спать, одетая, провалилась минуты на три, не могла я при нем спать, все слышала — как он шуршит альбомом, как гасит верхний свет, заваривает чай, как раздирает крахмальную слежавшуюся простыню.

Эти драгоценные моменты я не могла проспать. Я помню запахи и звуки, и вещи помню лучше, чем слова. Я тыкала кулаком в свалявшийся ворс дядюшкиной, из одеяла сшитой блузы, пыталась выговорить «негиге… не-ге-ги…». От нее исходил застарелый запах сладкого табака, чужой, душный запах неукротимого в пороках старика — «сними, ты пахнешь дядей, сними — тошнит». Легенду о порочном дяде он нежно развенчал: та клетчатая блуза сшита из американского подарка в сорок шестом году любимой дядиной натурщицей Тасечкой, тоже «золотые ручки», как у меня, а вот ее портрет, вот прогоревший абажур ее работы, а вот сам дядя с трубкой — мешковат и крючконос, последний его автопортрет. «Не узнаёшь? — смеялся Лева. — Это же я в старости, если доживу…» Как он любил, однако, свои фамильные черты и все причастное к семейству — я после это поняла, когда перебирала в сотый раз вот эту ночь. Грехопаденья. Так я думала тогда и думаю сейчас, когда все прочие грехи себе простила, вернее, позабыла.

Поделиться с друзьями: