Не исчезай
Шрифт:
Прибирала чужие дома. Сидела с чужими детьми. Ухаживала за чужими родителями, чужими для нее, немощными стариками. Бегала за покупками, пылесосила, мыла посуду, выдавала лекарства больным. Работала с пожилыми, помогала страждущим, инвалидам. Выслушивала нескончаемые воспоминания, жалобы. Себя ощущала беспомощной: хромой, ведущий слепого. Искренне пытаясь помочь, прислушивалась к чужим историям. Хотелось запомнить. Запомнив, записать. Памяти своей не доверяла?
– Эта ваша так называемая интеллигенция с европейским образованием… вы просто не понимаете наших проблем, – говорила одна из ее начальниц. – У вас одно-единственное представление об этой работе: вам понятны проблемы относительно благополучных. Заботы ваших worried well. Вот ты сама – посмотри на себя! У тебя ментальность богатенькой женщины…
– Как это? Мы всегда были бедными: я, мама моя…
– Оставь! Такое никуда не уходит. Что ты можешь знать о наших людях?! Мы имеем дело с истинными – нет! – реальными проблемами: с нищими, беспомощными, больными. Отброшенными на обочину жизни. У таких никогда не было голоса. Знаешь, кем должны быть настоящие социальные работники? Общественные организаторы? Это тебе не европейские психоаналитики с их кушетками, толкованием снов, истеричными дамочками, озабоченными мужьями.
Подобно воспоминанию из далекого советского прошлого, начальница казалась агрессивно активной. Ее не волновали чужие страдания, волокита, сбои системы. Она сама превратилась в один из маховиков бюрократической машины, стала мощной, агрессивной, уверенной в себе деталью огромного механизма. Начальницу эту тоже необходимо было запомнить, записать.
Давным-давно (писательница L была моложе, меньше уставала, верила в будущее) ей удалось написать, затем опубликовать горстку рассказов. С тех пор прошло немало дней. От работы, от жизни она теперь испытывала лишь изнеможение; устав, тут же забывала свои дни и волнения. Оставались лишь отголоски, отзвуки, чужие страдания, не своя боль.
Жаль жизни – своей, чужой, ушедшей. «Уехать бы в Калифорнию, – вздыхала L, – или в Нью-Йорк… Туда, где есть движение, что-то происходит, меняется». Но тут же погружалась в привычное болото комплексов вины, обид. Стеснялась мыслей глупых, желаний нерезонных. Принимать реальность – этому учила новая культура. Но… не удавалось. Тянуло в далекие, неизведанные края. Налаженное, близкое раздражало, утомляло. Хотелось перемен. Думала: «Зачем мне это? Эта жизнь, заботы, тревоги? Да и писательство… Обман. К чему мне книгописание?»
Включая компьютер и распахивая окно в иной мир, создавала запасной, пожарный выход, рисовала дверь на глухой стене ежедневности. Но дверь эта, как уэллсовская, грозила увести в мир иной – опасный. Впрочем, виртуальность – по сравнению с реальностью – шалость. Реальность наступала, скажем, в виде все той же начальницы. Вспоминая о подчиненных, та неожиданно врывалась в личное пространство, требовала действий, отчетов, следила за передвижениями, пристально всматриваясь в лица. Словно пытаясь прочесть мысли, заглядывая через плечо в монитор. Дышала в затылок.
L страдала. Желая славы, узнаваемости, причастности, успеха, жаждала принадлежности: своею стать среди избранных. Принадлежности к некой группе людей, ею же самой избранной, надуманной. Искала общения, интересных знакомств, разговоров, связей. Жаждала любви, себе же в этом не признаваясь. Казалось, жизнь вполне удалась: муж, сын, дом, работа. Но каждый шаг давался с трудом, натужно, нарочито. Переполненная эмоциями, воспоминаниями, она представлялась себе дубовой бочкой, перетянутой проржавевшими ободами. С перебродившим кисловатым вином воспоминаний, желаний – внутри.
Главным сюжетом ее текстов стала история собственной жизни. Душевные переживания, переработанные в текст, заключенные в папку под названием «Writing», водружали на пьедестал, возвышали над окружающими. Ставили в выигрышное положение. Рассказать историю жизни – не прожить, но описать – основное стремление и сверхзадача. Сколько было таких, ей подобных? Форма подачи представлялась вторичной.
11
«Есть два типа реалистов, – писал Фрост. – Одни, вместе со своей картофелиной, предлагают вам хорошую порцию земли, наглядно показывая, насколько она реальна. Другие вполне довольны картофелиной, очищенной от грязи. Я предпочитаю второй вид реализма». [12]
12
There are two types of realists: the one who offers a good deal of dirt with his potato to show that it is a real one, and the one who is satisfied with the potato brushed clean. I’m inclined to be the second kind. To me, the thing that art does for life is to clean it, to strip it to form. – Robert Frost: The Man and His Work (New York: Henry Holt, 1923).
Дитя питерских подъездов, арок, проспектов, кариатид, наследница поклонников андеграундной поэзии, Люба не верила в реализм. Дитя города, победившего своей нереальностью пространство финских фьордов, возвысившегося над балтийским свинцовым горизонтом. Отравленная питерским романтизмом, рассматривала жизнь через условную призму искусства и ностальгии. Искусство научило ее не верить, но тщетно жаждать. Тщетно стремиться познать свое частное существование – в надежде приобщить его к чему-то общему. Страдала от своей отдельности, отделенности, но надеялась поднести человечеству плоды своего личного одиночества. Путем познания, путем искусства.
«Стихотворение начинается с комка в горле, с ностальгии по дому, с любовной тоски, – говорил Фрост. – Это стремление к самовыражению, попытка найти удовлетворение. Законченная поэма – та, в которой эмоция нашла мысль, а мысль – слова для ее выражения». [13]
В юности L хотелось помогать всему миру, быть полезной – найти себя или убежать от себя? Читала специальные книги, желая понять – что?.. Мир? Людей? Жизнь? Себя? Уже в Америке с грустью поняла: работа – всего лишь служба для зарабатывания на пропитание и жилье.
13
A poem begins with a lump in the throat; a home-sickness or a love-sickness. It is a reaching-out toward expression; an effort to find fulfillment. A complete poem is one where an emotion has found its thought and the thought has found the words. – Robert Frost: The Man and His Work (New York: Henry Holt, 1923).
«Причины во мне самой!» – выносила она обвинительный приговор. Стоит приложить усилия, измениться, стать иной (более счастливой, спокойной, уверенной в себе) – и все изменится. Почему бы не начать новую жизнь (так мечтала она), став, например, высокой, стройной блондинкой, удачливо – вперед и вверх! – идущей по жизни победительницей? «Но если, – развивала она свою идею о перевоплощениях, – если именно такой создана я некими высшими силами? Судьбой, случаем?.. Не в этом ли моя сущность, предназначение? Подобно траве, созданной травой, камню – камнем? Поэтому я всего лишь Люба. Или нет, и у меня две сущности – писательницы L и женщины Любы? Я не умею действовать, двигаться вперед. Где мой ветер, где паруса, где мачты? Единственное желание, знакомое мне с детства, – это жгучее, настоятельное стремление не быть собой, не быть в этом мире, быть в другом месте, но только не здесь, не в себе самой. Единственная моя неизменность – это упорное желание неизменности. Застойность, тупик – сырая, рыхлая, упрямая инертность. Единственная постоянная составляющая моей жизни – все менялось, уходило, покидало, трансформировалось, переливалось из одной формы в другую; все, начиная с воспоминаний детства, которые тоже менялись, приобретая все новые подтексты – в зависимости от возраста, личных обстоятельств. Все менялось, оставалось только одно это чувство стабильности, как стоячая вода в болоте, – чувство присутствия себя в мире, как присутствует темная, тяжелая вода, подернутая ряской, под мерцающей в лунном свете болотной тиной».
Глава пятая
Предназначение
1
Несмотря на трудности, окольные пути, которыми она шла к цели, N не сомневалась в своем предназначении. Жизнь делилась на черное и белое. Оттенки, туманные полутона, нечеткие силуэты вызывали отторжение. Персонажи ее пылали страстью, жгучей жаждой наслаждений. Гендерный окрас персонажей N был не совсем ясен читателю. Был ли он понятен ей самой?
Обнажалась максимально, скрываясь за вязью тугой прозы. Не писательница, нет: писатель. Именно так. Казалось неоспоримым. Друзья, родители, любовники, публика признавали за ней этот титул. Бремя. Гордое звание.