Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Не погибнет со мной
Шрифт:

Он обязан был поддержать меня и не поддержал, должен был уйти вместе со мною – остался, должен хотя бы возразить, но согласился. Значит, не дружба, а простое соседство объединяло нас – по улице, по гимназии, по поездке. Ну, а раз так…

Но ведь мог он задержать меня хотя бы до утра? «Турок, заика, попик недоучившийся», – проклинал я его…

***

В пятницу я получил крепкий нагоняй от Щеголева, вреднейшего из людей и худшего из редакторов, за поспешную рецензию на книгу Н.Р. и всю субботу и воскресенье, как мне казалось, несправедливо обиженный, переделывал ее. В понедельник снова представил и вдруг удостоился похвалы. Хула и похвала действуют на мою психику неадекватно возрасту и опыту, от первой я впадаю в уныние, как старик, от второй – в младенческое возбуждение. Хотелось и продлить это состояние и освободиться oт него, и я пригласил своего коллегу Матвея Григорьевича Каллистрата, чей стол напротив, на обед в ближайший трактир на Спасской, приказал подать две рюмки водки. «У вас удача?» – ласково поинтересовался Матвей Григорьевич. «Да», – кивнул я.

Матвей Григорьевич, как собеседник, особенно хорош тем, что глух, как тетерев: никогда не пытается разобраться в предмете разговора, с каждым соглашается, кивает. Оглох он в Иркутске, в восемьдесят втором, когда пытался бежать из ссылки и заплутал в тайге.

Очень приятно развивать перед ним какую-либо точку зрения, к концу разговора чувствуешь себя мыслителем. Я и рассказал ему, каким, на мой взгляд, будет начавшийся двадцатый век, чего достигнут науки и искусства. В конце моего монолога Матвей Григорьевич кивнул и заметил: «А вот у Болдорихи на Лиговке утку начиняют черносливом». Испытывая глубокую приязнь друг к другу, мы выхлебали щи и в превосходном настроении возвратились в редакцию.

Тут меня ожидал почтовый конверт, отчасти изменивший мое именинное состояние.

«Милостивый государь!

Надеюсь, занятия высокой литературой дозволят Вам улучить минуту и прочитать мое письмо.

Во-первых, напомню, что двери моего дома, по крайней мере, по вторникам, еще открыты для Вас, чему я и сам удивляюсь;

во-вторых, Вы изрядный невежа, если не являетесь и в последующие дни;

в-третьих, книжечку С.Степняка мне принесли, я ее просмотрел и нашел нечто Вас интересующее.

А может, Вы нездоровы? Тогда черкните, я сам навещу Вас. Как-никак фунт баранок и четверть чаю все еще за мной.

Покорнейший Ваш слуга

П. А.»

Такой вот рескрипт. Тридцать три года знакомы, и столько же он попрекает меня теми баранками и чаем.

Пятого сентября семьдесят третьего года я, получив задание от Толля добыть сведения из первых рук для дополнения к «Настольному Энциклопедическому Словарю» явился к Петру Александровичу с фунтом чаю и низкой баранок. Почему с баранками? А потому, что было мне двадцать лет, и я легко верил и следовал всем советам. Один из тогдашних сотрудников Словаря Феофан Крепс, узнав о предстоящем мне предприятии, заявил, что хорошо знает Ефремова – человек неплохой, сообщительный, однако ж со странностями: любит пустяковые знаки внимания и в особенности баранки-сушки, те, что по копейке за фунт. Ну, а чай я купил уже по собственной догадке и разумению. Так и явился.

«Что это у вас, молодой человек?» – спросил Петр Александрович, когда я представился.

«Ваши любимые», – отвечал я и протянул низку.

Дескать, вот как готовился к встрече, узнал даже малые ваши человечьи слабости.

Было в то время Петру Александровичу сорок три года, работал он директором Санкт-Петербургской сберегательной кассы, а славен был совсем иной, неожиданной для выпускника математического факультета деятельностью: опубликовал неизданные произведения и письма Рылеева, Пушкина, Лермонтова, Фонвизина, Радищева, Языкова… Достаточно, чтобы современники и потомки с благодарностью вспоминали его? А если присовокупить иные имена? Боратынского, Жуковского, Дельвига, Загоскина, Княжнина?.. А редактирование у Суворина восьмитомного издания Пушкина, завершенное год назад?

При этом служба, служба, служба изо дня в день до шестидесяти трех лет. Он вышел в отставку будучи директором Государственного Банка и заведующим всеми сберегательными кассами России. Каково?

А еще известен мой старый друг библиотекой – 20 000 пудов насчитали извозчики при переезде на новую квартиру, и – дружбой с букинистами: не было книги, которую он не мог бы добыть хоть в России, хоть за границей.

«Весьма признателен, – отвечал он. – Вот только неправильно вас известили. Я бублики люблю, а не сушки. Не сбегаете ли за бубликами?» – голос был сух и чрезвычайно серьезен. В то же мгновение я понял, что стал жертвой глупого розыгрыша.

Только растерянность спасла меня. Петр Александрович рассмеялся, обнял меня за плечи, повел в кабинет. «Ну что ж, – сказал, – во зло всем остроумцам поставим чай!»

Так началась наша многолетняя дружба. Очень вовремя я появился. Петру Александровичу хотелось иметь старательного ученика, мне – учителя, оба мы хорошо соответствовали таким ролям, хотя продолжателем его дела мне стать не довелось… Были на то свои причины.

Судя по ехидству письма, Петр Александрович был не плох, что меня и обрадовало: снимало чувство вины перед стариком. В часы недуга он становился мирен, великодушен, щедр на ласку и похвалу.

Помню первый мой «вторник» у Петра Александровича – тогда, тридцать три года назад. Он ввел меня в залу и произнес: «Господа, любите ли вы баранки? – то-есть, спародировал слова нашего известнейшего критика. – Нет, вы не любите баранки, если не знакомы c Павлом Дмитриевичем Сильчевским!» И рассказал о моем давешнем визите от Толля. С того дня всю жизнь каждый вторник, за вычетом моих ссылок, я проводил у него.

Собирались у Ефремова к восьми, а я опоздал – опять задержал вреднейший из вреднейших, и успел только к половине десятого, когда подавали чай. Ожидал непритязательных шуток, вроде – «где баранки, господин Бубликов?», веселой толкотни у самовара, а увидел залу с единственной свечой на круглом столе и сумрачных гостей вдоль стен.

Прежде на «вторниках» бывали самые разные люди, не только литераторы. Захаживали академик Грот, сенатор Репинский, отец и сын Кони, пианист Герке… Собирались иной раз до двадцати человек, а ныне круг сузился и устоялся. Как обычно, я застал здесь Скабичевского и Златовратского, Протопопова и Ясинского… Был и некий незнакомый человек простого или, как теперь говорят, пролетарского вида, что означает – немытый, нечесаный, голодный, наглый. Впрочем, прошу простить, здесь я позднейшее впечатление перенес на первое. Сперва я не рассмотрел его. От единственной свечи черты лица казались то беззащитными, то зловещими, соответственно и возраст – от юного до пожившего.

Когда-то я привел сюда Кибальчича. Он просидел в уголке весь вечер, ни разу не вступив в споры, и даже за чаем, когда гости запели традиционную хвалу хозяину – сам собирал летом травы, Кибальчич не подал голоса. «Что ваш одинокий гений? – поинтересовался Петр Александрович в очередной вторник. – Не понравилось ему у нас?.. Странный молодой человек».

Однако Кибальчичу как раз понравилось. «Какие славные старички, – сказал по дороге домой. – Так бы и сидел до утра».

Но какие же «старички»? Публика у Ефремова собиралась в самом расцвете сил… А формулу «одинокий гений» я услышал еще не раз – в редакции «Слова», а потом и в «Новом обозрении» – в другом варианте: сумрачный.

Когда Кибальчича арестовали, Ясинский, знакомый с ним по «Слову», обожал рассказывать, что обо всем догадывался, что господин «Самойлов» с первой встречи производил жутковатое впечатление. Что после взрыва в Зимнем его пытались спровоцировать на откровенность, дескать, пора, пора устроить настоящий камуфлет. «Как вы, господин Самойлов, считаете? Что, если попробовать?» «П-попробуйте», – невозмутимо отвечал Кибальчич. А вот о том, как все они в «Слове» перепугались, когда «Самойлова» арестовали, рассказывать не любил.

Поделиться с друзьями: