Не сотвори себе кумира
Шрифт:
Не получив ответа, он с досадой махнул рукой, сгорбясь, перешел дорогу и скрылся за калиткой в зеленом палисаднике.
Дома в это неурочное время я, к счастью, никого не застал. Я сел за стол и написал апелляцию в обком. Написал много и обстоятельно, слова находились легко и текли сами собой без обычных «сочинительских» усилий. Не переписывая, я запечатал письмо и отнес на почту. Надежда на справедливость не покидала меня, хотя состояние души было все еще тягостным. Сознание не хотело мириться с происшедшим. Я как будто потерял что-то очень дорогое, очень, важное в жизни.
Был уже вечер, а я все шагал по улицам и переулкам. Иногда присаживался на свободную скамейку и все думал, думал… А подумать было о чем. Во-первых, с исключением из партии я автоматически лишался своей любимой работы, терял профессию, приобретенную опытом и образованием, терял потому, что она неразрывно связана с моей партийностью. Правда, я могу работать в редакции и рядовым сотрудником или инструктором, которому необязательно быть коммунистом. Но… но тут появляется «во-вторых». Пока я не буду восстановлен в партии, отношение ко мне повсюду будет, как ко всякому «бывшему», настороженное, подозрительное. И в чьих-то списках я буду числиться на учете…
Вернулся я домой уже около одиннадцати часов вечера. Я старался не выдать себя, бодрился, но, видимо, это не очень-то у меня получалось. Как обычно, первой это заметила мать.
– Что с тобой, сынок? Ты весь будто побелел, кровинки в лице нет. На работе что-нибудь не заладилось или обидел кто?
Присев к обеденному столу рядом со мной, она положила свою теплую ладонь мне на голову, как это делала всегда в трудные минуты жизни, желая утешить. В небольшой квартире все уже разбрелись по своим углам, лишь жена что-то делала на кухне. Трехлетний Юрка спал в комнате бабушки. Три малолетние племянницы из Ленинграда вместе со своими мамами, моими сестрами Полей и Машей, находились на веранде, где тоже было тихо. Каждое лето они гостили у нас, а завтра должны приехать в отпуск и два наших зятя.
Из кухни пришла жена и поставила на стол тарелки с запоздалым ужином. Заметив, что мы сидим пригорюнившись, она с тревогой спросила:
– О чем засекретничали? Почему оба пасмурные?
– Меня исключили из партии, — еле выдавил я.
– Когда? За что могли тебя исключить?
– Восстановят! — убежденно и ласково сказала мать, даже не спросив о причине такого несчастья. — Видно, ошибся кто-то. Тебя не могут исключить, разве только партию насильно оторвут от тебя… Это совсем невозможно!
Будто предчувствуя беду, в столовую вошли сестры, тихо прикрыв дверь на веранду.
– Что тут у вас произошло? — спросила старшая, запахивая на себе халат.
– Ванюшку из партии исключили, через силу ответила мама.
– На каком основании? За что? А теперь и ни за что исключают, — сказала мать. — Потом восстановят… Ну и год выдался! Ни в какой семье покоя нет, везде ищут супротивников.
Все чувствовали, что слова матери сказаны больше для утешения семьи и что сама она совсем не уверена в благополучном исходе.
– Главное, чтобы врагом народа не объявили, нынче это запросто, — сказала младшая сестра Маша.
– Ну какой же он враг народа? Чего это ты, глупая, выдумываешь? Кто же тогда Друг, если уж мы враги?! — с небывалой силой сказала мать.
– Ладно, завтра все утрясется, — силился я улыбнуться, поднимаясь. — Пора спать, утро вечера всегда мудренее.
– А поужинать-то? Обедал, поди, давно? — задерживала мать, цепляясь за пиджак.
– Какой уж тут ужин, мама. В Калужине не ужинают. Завтра мужики приедут из Ленинграда, вот тогда и поедим с удовольствием… На вокзал надо будет ехать, благо я теперь и от работы свободен.
– Как так свободен? Тебя что же, и уволили? Почему? За какую провинность? — опять посыпались вопросы.
– Да вы не беспокойтесь, все уладится… Мое дело не такое уж безнадежное, чтобы о нем беспокоиться, — бодро говорил я, хотя на душе у меня, как говорится, кошки скребли.
Я снял и повесил пиджак на обычное место. Потом не спеша вышел в коридор, где на летнюю пору, из-за тесноты, я ставил себе раскладушку.
Вскоре вся квартира затихла.
Предчувствие новой беды не покидало меня. Еще с час я ворочался на своей неудобной постели, все чего-то ожидая. И только забылся в тревожном полусне, как был разбужен звонком у парадного входа. На продолжительный перезвон быстро вышла мать, как будто дежурила у двери в прихожей, и, пройдя мимо меня к наружной двери, включив свет, спросила:
– Кто там?
– Откройте, из НКВД, — ответил голос из-за двери. За эти секунды я успел натянуть брюки и рубашку и начал зашнуровывать белые парусиновые туфли, бывшие в те годы модными. Между тем мимо перепуганной матери прошли трое оперативников, один из них, незнакомый мне старший лейтенант, остановился возле меня, и спросил:
– Гражданин Ефимов?
– Да, это я.
– Зайдемте в квартиру.
Все мы вошли в столовую, где мать уже успела зажечь свет. Из двери на веранду немедленно появились мои любимые сестрички, и в комнате стало совсем тесно…
– По какому праву беспокойство в ночное время? — нелепо спросил я гостей, уже догадываясь, зачем они пришли. Стрелка настенных часов показывала час ночи.
– Вот ордер на обыск и арест, — тихо сказал старший и подал мне маленькую желтоватую бумажку.
На фирменном бланке в четверть писчего листа, именуемом ордером, подписанным начальником НКВД Бельдягиным и районным прокурором Бурыгиным, уже третьим по счету прокурором за этот год, повелевалось произвести в квартире обыск и арестовать меня «за контрреволюционную деятельность, направленную на срыв мероприятий партии и Советского государства». По самой верхней, чистой кромке ордера было приписано:
«Согласовано. Секретарь РК ВКП(б) Аполоник. 22.08.1937 года».
Все ясно. Оформлено по всем правилам…
– Что там написано, что так долго читаешь? — спросила мать, кутаясь, как от озноба, в старый серый полушалок. Из глаз ее текли слезы.
– Да так, ничего особенного, — выдавил я из себя. — Приглашение в тюрьму.
Мать охнула, грузно опустилась на край разобранной постели. Жена плакала не стесняясь, ухватясь за дверную штору, а сестры всхлипывали.
Между тем ночные пришельцы, давно уже привыкшие к своим неблаговидным обязанностям, к чужим слезам и к чужому горю, делали свое дело. Старший, сев за стол посередине комнаты, уже разложил свои бланки, второй остался на стреме в прихожей, в которую выходила дверь и от соседей. Третий сразу же подсел к моему письменному столу и стал открывать ящики, не спеша обшаривая их и выкладывая все бумаги на стол. Найдя в боковом ящике дегтяревский браунинг, он умело передернул его, разрядил и сунул к себе в карман.
– А запасные патроны где? — обернулся он ко мне.
– Где-то внизу. Стреляться я не собирался, иначе сделал бы это до вашего прихода.
– Приступаем к общему обыску, — сказал старший успев между тем заполнить начальные строчки протокола обыска и подходя к книжному шкафу.
– Да чего у нас искать-то? Живем у мира как на ладони, — возмутилась мама и сразу перестала плакать.
В гнетущей тишине начался повальный обыск — явление небывалое и совершенно не знакомое никому и поэтому особенно страшное. Был перерыт письменный стол, все его семь ящиков. Из вороха бумаг, черновые записей и записных книжек были извлечены две дороги мне объемистые папки. Это был мой личный архив с документами, справки с разных работ, характеристики мандаты различных конференций и совещаний, курсов сборов, в том числе и первого сбора отряда ЧОН. Самым бесценным документом там был гостевой билет на день закрытия XVI съезда партии. Он был дан на троих, но я сохранил у себя, так как мне он достался в последнюю очередь. Это было 13 июля 1930 года, в день, когда мы, группа студентов Ленинградского комвуза, должны были выехать на хлебозаготовки в Центральночерноземную область, в Воронеж.