Не сотвори себе кумира
Шрифт:
Все становилось ясным как божий день. Но многотысячной армии заключенных Бамлага и других "лагов" не стало бы легче, если бы они даже и знали о том, как высшие тюремщики делают нынче свою карьеру.
К концу весны число зэков, не вырабатывающих нормы, увеличилось почти вдвое, и в каждой бригаде все больше и больше людей отказывалось выходить на развод.
Заключенные валились от голода прямо на работе. Остатки "вольного" платья виднелись лишь на счастливчиках, большинство же давно успело продать с себя все До нитки, даже "не вольное", а деньги проесть. Котловое питание ухудшилось: из-за низкой выработки колонна не выполняла план, что отразилось на ее снабжении в целом. Кормить заключенных даром государство не собиралось. Пайки хлеба резко повысились в цене, и купить их стало почти невозможно.
Изредка получаемые от родных посылки с продовольствием, если не съедались сразу, ночью бесследно исчезали.
– Закусимте, товарищи, вспомним добрым словом родных и на этом будем считать дело поконченным, — обычно говорил обладатель посылки. — Все равно не сохранить и не устеречь от голодного ворья.
Развод на работы каждое утро заканчивался руганью, криками, тычками в спину и остервенелым избиением "отказчиков". Около семи часов в бараке появлялся помпотруду Сытов и сразу от порога кричал на всю вселенную:
– Выходи строиться! Давай, давай, не задерживай! За ним по пятам шел воспитатель, ставший просто вышибалой, потому что других обязанностей у него не было. Оба обходили барак по кругу, как волки затравленную добычу, и следили за тем, кто как одевается и одевается ли вообще.
– Ты что, не собираешься к выходу? — накидывался Сытов на того, кто уже не мог двигаться от потери сил. Иной смолчит, а иной ответит:
– Ходи не ходи — пользы все равно никакой. Те же триста граммов, работай или не работай…
– Ты что, контрик?! — И Сытов переходил на непечатный язык. — И здесь саботажничать, как саботажничал на воле?! Я вам покажу вредительство, попомните!
Затем они уходили в другой барак, в третий, где все это повторялось. А мы тяжелой вереницей неохотно тянулись из барака в своих грязных, подпоясанных веревками бушлатах. На ногах — тяжелые бахилы, на руках — истрепанные рукавицы, на голову натянуты все те же вислоухие шапки.
После проверки толпа плывет к воротам в общую колонну. А голос разъяренного Сытова все еще слышится из какого-то барака. Там они вместе с воспитателем и парой охранников, с лекпомом в придачу, стаскивали с нар больных и истощенных дистрофиков.
Через минуту дверь барака откидывается на сторону от удара ноги Сытова, и из тамбура вываливаются зэки. На лицах тупое равнодушие обреченных. Часть из них все же ищет свои бригады и становится в строй, другие топчутся у барака и покорно ждут, когда их поведут в карцер.
– Делайте что угодно, а на работу не пойдем, — говорит один, другой, третий "саботажник".
– Коллективка?! — исступленно орет на них Сытов. — Я вам покажу коллективку, вражеское отродье, паразиты! — Он в бешенстве кидается от одного к другому, хватает за ватники, толкает в спину по направлению к карцерному бараку, норовя ударить побольнее.
Мы выходим за ворота, чтобы в поте лица заработать себе хлебную трехсотку, а вслед нам из открытых, незастекленных окошек карцера доносится лагерная песня блатарей, сидящих там безвылазно неделями:
Не для меня придет весна,
Не для меня Дон разольется.
А сердце радостно забьется
Не для меня, не для меня.
Почти каждый день провожал наш серый парад щеголеватый и полупьяный начальник лагеря Немировский, тот самый, что отбирал нас в карантине. Начальником лагеря он стал не случайно: таких, как он, лагерное руководство чуяло нюхом, наделяя должностями по их характерам и повадкам.
Позже, во время следствия и на суде по "делу" о так называемом бунте, в колонне № 62 всплыла на свет и его биография.
Сыну среднего ярославского предпринимателя Григорию Самойловичу Немировскому в год революции исполнилось двадцать лет. По окончании гимназии ему не удалось поступить в институт, так как он был евреем, а после революции было уже поздно: с одной стороны, он был выходцем из буржуазной среды, а с другой — время наступило бурное, до учения ли тут…
Несколько лет он где-то служил, а с началом нэпа принял участие в деле изворотливого отца, который за короткий срок почти восстановил скобяное производство. Дела шли в гору, семья благоденствовала, хотя и не в той мере, как хотелось бы: десяток рабочих мастерской не так уж много приносили барыша, если учесть, что были профсоюзы, налоги и была Советская власть.
В двадцать девятом или тридцатом мастерскую прикрыли, а старшего Немировского ликвидировали как класс, то есть выслали на поселение в Сибирь. Сына эта кара не коснулась, так как все заведение числилось за отцом. Но его злость на правопорядки возрастала и крепла. Спасая свое благополучие, сын просто отрекся от отца, как многие отрекались в те годы от своих родителей.
Вскоре Немировский-сын окопался в артели металлоизделий и благодаря запасу знаний, опыту и природной Смекалке стал заведующим кроватным цехом артели. И не было бы хорошо, если бы прирожденного дельца не съедала, как ржавчина, жажда разбогатеть. Способ наживы был найден: из материалов, добываемых "слева" и от экономии на основном производстве, мастерская стала делать намного больше, чем задавалось планом. Кладовщик и рабочие стали ежемесячно получать премии, а "левые" кровати сбывались в магазине без накладных по сговору с продавцами. Выручка за кровати делилась между всеми заинтересованными лицами.
Делилась, пока у ниточки не нашелся конец и дельцы не оказались на скамье подсудимых, откуда главные виновники попали в лагеря на десять лет.
Так Немировский оказался в Бамлаге, где недолго пробыл на общих работах, расторопно продвигаясь по должностям лагерных "придурков". До этого лагеря он года три был где-то помощником по труду и давно жил в бесконвойном бараке, а в начале 1937 года выскочил в начальники нашей колонны. Помогла Немировскому и юбилейная амнистия: она не только убавила ему на три года срок наказания, но и возвела на освободившуюся должность.
Пока в лагерях преобладали уголовники и бытовики, то есть родственные по духу элементы, Немировский чувствовал себя как бы равным среди равных. Но вот наступили времена ежовщины, и в лагеря густым потоком хлынули "враги народа", и среди них партийные и советские работники, заклятые враги всех немировских. Торгашеская душа его возрадовалась: комиссары начинают своих же сажать в тюрьмы и лагеря, и чем меньше этих честных чудаков останется на воле, тем лучше для таких, как он. Так, по логике сталинской эпохи, он почувствовал себя на голову выше всех, над кем был поставлен.
Как-то Немировский пришел к нам в барак. Его сразу же окружила кричащая толпа голодных и обовшивевших людей.
– До каких пор будут держать нас на голодном рационе?
– Почему в бане не моете по три недели?
– Вши заели до костей!
– Горстями выгребаем их, паразитов!
– Люди с голоду валятся, а вам хоть бы что?!
– Почему баланда на тухлой рыбе? Уморить всех хотите?
Немировский дал выкричаться, а затем грозно осадил:
– Тихо! Прекратить базар! Вы забыли, где находитесь?