Небеса ликуют
Шрифт:
— Да, синьор. И, к сожалению, я не смогла отговорить Лючано. Он уверял, что это поднимет сборы. Мы давно не были в Риме…
Теперь понятно. Где-нибудь во Флоренции или в Марселе такое вполне могло сойти с рук. Но не здесь.
— Надеюсь, в следующий раз сьер Лючано поведет себя умнее. Извините, синьорина капокомико, я спешу. Она быстро кивнула, маленькие губы сжались.
— Мы должны вам деньги, синьор Неулыбчивый. Сколько вы заплатили этому мерзавцу?
Проще всего было не отвечать. Илочечонк, сын ягуара, никогда не считал золотые кругляши. Но последние слова Коломбины меня изрядно задели.
— Мерзавец? Этот человек не мерзавец, синьорина. Он лишь выполнял свой долг — в меру собственного разумения. А ваша труппа должна мне шестнадцать дукатов.
— Всего? — удивилась она. — Я думала…
Она думала — и напрасно. У нее «синьор дженерале» не взял бы и сотню. Точнее, взял бы — и отправил всю их компанию в монастырь Санта Мария сопра Минерва вместе с половиной денег. И все остались бы довольны.
— Сейчас мы не можем вам отдать эту сумму. Приходите сегодня вечером на постоялый двор у ворот Святого Лаврентия. Договорились?
— Хорошо.
Спорить я не собирался — как и приходить за деньгами. К тому же я спешил, а к Святой Минерве не принято опаздывать.
От капюшона несло гнилью, и я уже успел трижды пожалеть, что согласился напялить на себя эту хламиду. Впрочем, в чужой монастырь со своим уставом не ходят, а обитель Святой Минервы не из тех, что позволяет нарушать порядки. Капюшон скрывает лицо, особенно если вокруг полутьма, а единственная масляная лампа поставлена так, чтобы освещать собеседника, но отнюдь не меня.
Я оглянулся. Низкий потолок, осклизлые, влажные стены, ни единого окошка. А в придачу — плащ с капюшоном, в котором я сразу же почувствовал себя мортусом [3] . И сходство было не только внешним…
Маленький человечек в таком же плаще нерешительно остановился на пороге.
— Давайте второго, — кивнул я и пододвинул лампу поближе, пытаясь разглядеть изощренную писарскую вязь. Итак, номер два. Гарсиласио де ла Риверо, двадцати пяти лет, уроженец славного города Толедо, магистр семи свободных искусств, римский доктор богословия.
3
Мортус — служитель мертвецкой.
Авось повезет. Номер первый меня совершенно не устраивал, а номера третьего найти не удалось. Ни в Риме, ни во всей честной Италии. А искать где-нибудь еще попросту не было времени.
Когда я наконец дочитал абзац, касавшийся упомянутого сьера де ла Риверо, он уже стоял в дверях. Лица я не разглядел, а что касаемо всего остального…
…Невысок, худощав, узок в плечах, слегка сутулится. Если рост — от Бога и от родителей, то все остальное наглядно свидетельствовало о том, что сьеру магистру не приходилось особо утруждать себя трудами телесными. И еще вдобавок — сутулость. Значит, зрение уже пошаливает — и это в двадцать пять лет! Ох уж эти книги! Не иначе на свечи деньги жалел!
— Садитесь.
Он дернул плечами и присел на прикрепленный к полу табурет. Так-так, а мы, кажется, с характером! Неудивительно, ведь его даже не пытали. Рискуя испортить зрение, я покосился на лежавший передо мной документ. Что там? «Увещевание, предъявление известных орудий и принадлежностей…» Не пытали. Тому, кто был здесь перед ним, повезло меньше.
Оставалось взглянуть на сьера де ла Риверо поближе. Я пододвинул лампу.
— Не надо!
Он привстал, закрываясь ладонью. Вначале я удивился — свет был совсем неярок. Но тут же понял. В здешнем узилище нет окон. Нескольких дней в темноте хватит, чтобы даже огонек лучины резал глаза.
Наконец он опустил руку и вновь присел на стул, растерянно мигая. В этот миг лицо сьера Гарсиласио показалось мне совсем юным, почти детским. Длинный нос с горбинкой, большие темные глаза, тонкие яркие губы. Красивый мальчишка, из тех, кто бешено нравится пожилым дамам. Впрочем, не только пожилым. И занесло же этого красавчика сюда!
— Мне сказали, что я должен ответить на ваши вопросы. Но я не понимаю… Я уже сказал все. Все, что мог.
Голос тоже был совсем мальчишеский, высокий, срывающийся на петушиный крик. Петушиный крик с явственным испанским акцентом. Везет мне сегодня на испанцев!
— Этого недостаточно, сьер де ла Риверо, — заметил я самым невозмутимым тоном. — Вы должны сказать не то, что можете, а то, что знаете.
— Знаю? — Он попытался рассмеяться, и вновь мне почудилось, что под этими мрачными сводами прокричал молодой петух. — С вашими-то соглядатаями, святой отец! Да вы знаете больше, чем я!
Это была правда. Трибунал узнал более чем достаточно еще до ареста этого горе-еретика. В деле, экстракт из которого лежал передо мной, имелось все. И записи бесед с друзьями — такими же болтунами, как он сам, и рукопись его нелепой книги, именовавшейся «Ущемление Истины». Он что, спутал истину с грыжей?
— Я сказал следователю все, что мог и что знал, святой отец! И я раскаялся! Слышите! Я раскаялся!
Он даже привстал с табурета. Узкая худая ладонь поднялась вверх, словно сьер Гарсиласио пытался принести присягу. Отвечать я не стал, хотя сказать было что. Он, конечно, и не думал о раскаянии. Обычный прием, чтобы избежать суровой кары, особенно когда попадаешь в Трибунал в первый раз. Джулио Ванини каялся три раза. А нас еще обвиняют в жестокости и непримиримости!
Я вновь поглядел на неровные строчки документа. Не мое дело выводить на чистую воду этого болтуна. Но он мне нужен.
И не только мне.
— Во-первых, не зовите меня святым отцом. Обращение «сьер» нас обоих вполне устроит. А во-вторых… Год назад, сьер Гарсиласио, вы защитили диссертацию и получили степень римского доктора богословия. Ваша диссертация, посвященная вопросу о свободе воли, была написана полностью в духе догматов Святой Католической Церкви…
Он попытался что-то сказать, но я предостерегающе поднял руку:
— Не спешите! Итак, вы пишете вполне ортодоксальную диссертацию и одновременно работаете над книгой, отрицающей основные догматы Церкви. Вас арестовывают, и вы тут же каетесь. Поясните мне, в каком случае вы были искренни: в первом, втором или третьем?
Он молчал, да я и не ждал ответа.
— К тому же вы каетесь, обращаясь к Церкви, к ее власти и авторитету. А в книге, напротив, отрицаете и то и другое. Значит, с этих позиций ваше раскаяние не имеет никакого веса, ведь нельзя каяться перед тем, чего не признаешь!
Он чуть подался вперед, темные глаза блеснули вызовом:
Не каясь, он прощенным быть не мог, А каяться, грешить желая все же, Нельзя: в таком сужденье есть порок.4
Слова Черного Херувима из "Божественной комедии" Данте. Перевод (здесь и далее) М. Л. Лозинского