ЖАНРЫ

Неестественные причины. Тайна Найтингейла
Шрифт:

— Я хочу домой.

Стряхнув с себя руки непрошеных помощников, но все же поддерживаемый под локти, он заполз на заднее сиденье «лендровера». Связка штормовых фонарей на полу подсвечивала снизу желтым светом лица сидящих рядком людей. Дэлглиш увидел свою тетю: она обнимала одной рукой Лэтэма за плечи, он привалился к ней. По мнению Дэлглиша, он смахивал сейчас на героя-любовника из викторианской мелодрамы: длинное бледное лицо, закрытые глаза, белый платок с проступившим пятном крови, которым кто-то успел завязать ему голову.

Севший последним Реклесс оказался соседом Дэлглиша. Когда автомобиль запрыгал по кочкам, Адам вытянул перед собой пораненные руки, как хирург, ждущий, чтобы ему надели перчатки.

— Если сможете, засуньте руку мне в карман, — обратился он к инспектору. — Там пластиковый пакет, представляющий для вас интерес. Я сорвал его с шеи Сильвии Кедж. Сам я ни к чему не могу прикоснуться.

И он сел так, чтобы Реклесс сумел залезть к нему в карман. Вынув пакетик, инспектор развязал шнурок и просунул внутрь большой палец. Ценности погибшей были представлены выцветшей женской фотографией в овальной серебряной рамке, катушкой магнитной пленки, сложенным свидетельством о браке и простым золотым кольцом.

5

Свет больно давил Дэлглишу на глаза. Он вырвался из калейдоскопа вертящихся красных и синих мазков и заставил себя разлепить склеенные сном веки. От яркого дня заморгал. Обычный для него час пробуждения давно миновал, на лице лежали полосы дневного света. Адам немного понежился в постели, осторожно потянулся и с облегчением — хотя бы ничего не онемело! — ощутил возвращение боли в перенапряженные мышцы. Руки было трудно приподнять — так отяжелели. Он вынул их из-под простыни и угрюмо, как обиженный ребенок, уставился на два белых кокона. Скорее всего это профессиональное наложение бинтов — работа его тетки, хотя он не запомнил ее за этим занятием. Не обошлось и без какой-то мази, иначе откуда взялось неприятное скользкое ощущение под повязками? Руки опять стали болеть, но по крайней мере вернулась подвижность суставов, а кончики трех средних пальцев — большие и мизинцы были полностью замотаны бинтами — имели нормальный вид. О переломах ничто не свидетельствовало.

Адам продел руки в рукава халата и побрел к окну. Настало спокойное утро, вызывавшее в памяти первый день отпуска. Безумие прошлой ночи показалось ему сейчас далеким и невероятным, как легендарные штормы прошлого. Но доказательства реальности всего случившегося были налицо. Кончик мыса, видимый в выходившее на восток окно, выглядел перепаханным и совершенно разоренным, как после прохождения армии завоевателей, все выворачивавшей с корнем на своем пути. Хотя ветер уже стих и превратился в легкий бриз, почти неспособный поколебать растительность, море никак не могло успокоиться и громоздило до самого горизонта ленивые, словно насыщенные тяжелым песком волны грязного цвета, мутные и не способные отразить прозрачность неба. В природе оставался разительный разлад: море сохранило воинственность, а суша простерлась в полном изнеможении под кроткими небесами.

Адам отвернулся от окна и оглядел комнату, словно впервые увидел ее. Свернутое одеяло на спинке кресла у окна и подушка на его ручке свидетельствовали о том, что тетя Джейн ночевала здесь. Вряд ли дело было в тревоге за племянника: он вдруг вспомнил, что Лэтэма сгрузили здесь, в «Пентландсе», и она уступила ему свою комнату. Это почему-то вызвало у Адама раздражение, сменившееся стыдом: неужели он так мелочен, что злится на тетю за заботу о неприятном ему человеке? Неприязнь была взаимной, хотя это его нисколько не оправдывало; да и день ожидался достаточно травмирующим, даже если не начинать его с безжалостной самокритики. Но Лэтэм! И без него тошно… События ночи были слишком свежи в памяти, чтобы предвкушать светскую беседу за завтраком с партнером по ночному сумасшествию.

Спускаясь вниз, Адам слышал из кухни невнятные голоса. Оттуда тянуло знакомым утренним ароматом кофе и бекона. Гостиная была пуста. Значит, тетя Джейн и Лэтэм завтракают вдвоем в кухне. Он различил высокомерный дискант Лэтэма, но не голосок тети Джейн. Теперь он непреднамеренно перешел на крадущийся шаг, чтобы его не услышали, и преодолел гостиную на цыпочках, как воришка. Сейчас Лэтэм начнет извиняться, объясняться, даже — что за ужасная мысль! — выражать ему признательность. А вскоре весь Монксмир примется спрашивать, спорить, дискутировать, восклицать! Все, что они скажут, будет для него не ново, а удовлетворение от осознания своей правоты он давно перерос. Ответ на вопрос «кто» Адам знал уже давно, а с вечера понедельника для него перестал быть загадкой и ответ на вопрос «как». Зато большинству подозреваемых наступивший день сулил блаженное торжество, от которого Дэлглиш заранее морщился. Но они пережили страх, неудобство, унижение, и украсть у них заслуженное удовольствие было бы непростительной душевной скаредностью. Просто он пока что не торопился проживать этот день.

Гостиную кое-как согревал хилый огонь в камине, плохо заметный на солнце. Часы показывали начало двенадцатого, почту уже доставили. На каминной полке Адама ждало адресованное ему письмо. Даже издалека он узнал крупный почерк Деборы. Адам нащупал в кармане халата собственное неотправленное письмо к ней и, морщась от боли, поставил его рядом с ее письмом. Его мелкий прямой почерк выглядел по контрасту с ее размашистой манерой очень аккуратным. Конверт с письмом Деборы был тоненький и вмещал, видимо, единственную страничку. Догадываясь, нет, зная точно, что она могла написать на одной страничке, он уже боялся ее письма, видя в нем начало мучений этого дня, с которыми правильнее было бы повременить. Злясь на себя за нерешительность и неспособность даже на простой поступок, Адам услышал, как к дому подъезжает машина. Вот и они, его мучители, полные любопытства и предвкушения! Но в автомобиле он узнал «форд» Реклесса. Подойдя к окну, удостоверился, что инспектор явился один.

Через минуту хлопнула дверца. Инспектор не спешил, будто опасался приближаться к коттеджу. Под мышкой у него был магнитофон Селии Колтроп. День начался.

Через пять минут они сидели вчетвером и слушали признание убийцы. Реклесс, расположившийся рядом с магнитофоном, раздраженно поглядывал на него, словно был заранее раздражен его неминуемой скорой поломкой. Джейн Дэлглиш сидела, как всегда, в кресле слева от камина, неподвижная, со сложенными на коленях руками, слушая голос на пленке самозабвенно, как музыку. Лэтэм картинно привалился к стене, свесив одну руку с каминной полки и прижавшись забинтованной головой к серым камням. Он походил сейчас на старомодного актера, позирующего для рекламного плаката. Дэлглиш сидел напротив тети Джейн с подносом на коленях. Он то теребил вилкой нарезанный кубиками тост, то грел забинтованные руки о горячий кофейник.

Погибшая обращалась к ним со своим знакомым раздражающим смирением, но при этом четко, уверенно, обдуманно. Лишь иногда ее тон выдавал волнение, но она быстро успокаивалась. Это была ее победная песнь, но исполняла она ее с убедительностью и отстраненностью профессиональной актрисы, читающей вслух на сон грядущий.

«Я диктую свое признание уже в четвертый раз, и оно будет не последним. Пленку можно перезаписывать снова и снова. Совершенству нет предела. В окончательности нет нужды. Морис Сетон всегда твердил это, работая над своими жалкими книжонками, словно они стоили затраченного на них труда, будто кому-то было дело до того, какое слово он употребит. Вероятно, последним станет мое слово, мое предложение, высказанное так робко, так тихо, что он не заметит, что оно произнесено человеческим существом. Я являлась для него даже не человеком, а просто машиной, способной стенографировать, печатать, чинить его одежду, мыть посуду, немного готовить. Не очень-то производительной машиной, конечно, ведь мне не подчиняются ноги. Но так ему было даже отчасти проще. Ведь это означало, что Сетону не обязательно видеть во мне женщину. Он ее во мне и не видел, чего и следовало ожидать. Со временем я сама перестала быть женщиной. Меня можно было попросить работать допоздна, остаться с ним на ночь, в его спальне. Все помалкивали, никому не было до этого дела. Скандала не возникало — откуда? Кто бы стал ко мне прикасаться? О, со мной в доме ему ничего не угрожало. И видит Бог, я тоже находилась с ним в безопасности.

Он бы засмеялся, если бы я сказала, что могла бы стать ему хорошей женой. Нет, это был бы не смех, а отвращение. Породниться со мной — все равно что со слабоумной, с животным. Но почему недостаток должен вызывать отвращение? И Морис Сетон такой не один. Я видела это выражение на многих лицах. Адам Дэлглиш. Почему я привожу в пример его? Ему трудно на меня смотреть. Кажется, он говорит: «Мне нравится, когда женщины красивы, грациозны. Я тебя жалею, но ты меня оскорбляешь». Я — оскорбление для самой себя, старший инспектор. Для самой себя! Но не стану тратить пленку на вступления. Мои первые признания были слишком длинными, им не хватало сбалансированности. В конце концов они становились скучны даже мне. Ничего, настанет время, и историю можно будет поведать напрямик, сделать это без сучка без задоринки, чтобы можно было крутить пленку снова и снова до конца моих дней и каждый раз получать острое удовольствие. А однажды я, может, все сотру. Но не сейчас. Вероятно, никогда. Было бы забавно оставить запись для вечности. Единственный недостаток планирования и приведения в исполнение безупречного убийства — то, что его некому оценить. Мне тоже хочется удовлетворения, пусть детского, хочется знать, что после моей смерти я попаду в заголовки газет.

Замысел был, конечно, сложный, но тем больше я получала удовлетворения от него. В конце концов, убить человека — дело нехитрое. Сотни людей совершают это каждый год, добиваются короткой известности, а потом их забывают, как вчерашнюю новость. Я бы могла убить Мориса Сетона в любой день по своему выбору, особенно когда мне в руки попали пять зернышек белого мышьяка. Сетон стащил их в музее клуба «Кадавр», подменив содой для печения, когда писал «Чертик из горшка». Бедный Морис, он был одержим тягой к правдоподобию! Не мог писать об отравлении мышьяком, если не держал его в руках, не нюхал, не наблюдал процесс растворения, не испытывал дрожь от заигрывания со смертью. Погружение в детали, тяга к косвенному опыту сыграла в моем замысле центральную роль. Она привела его, намеченную к закланию жертву, к Лили Кумбс, в клуб «Кортес», к тому, кто убьет его. Сетон был специалистом по косвенной смерти. Как жаль, что я не стала свидетельницей того, как он принял реальную смерть! Но сначала мне тоже пришлось кое-что подменить. Соду в музейной витрине клуба Морис заменил на соду — опять. Я подумала, что мышьяк окажется кстати. Так и будет, причем очень скоро. Мне не составит труда положить его во фляжку, которая у Дигби всегда при себе. А потом? Ждать неизбежного момента, когда он окажется один и не сможет больше ни минуты прожить без глотка спиртного? Или сказать ему, что Элизабет Марли обнаружила нечто касающееся смерти Мориса и хочет тайно встретиться с ним на пляже? Сгодится любой способ. Конец будет одинаковый. А когда он умрет, то кто сможет что-либо доказать? Через некоторое время я напрошусь на разговор к инспектору Реклессу и скажу ему, что Дигби с недавних пор жалуется на несварение желудка и заглядывает в аптечку Мориса. Объясню, что однажды Морис прихватил мышьяк из клуба «Кадавр», но заверил меня, что вернул его. А вдруг не вернул? Не смог с ним расстаться? Это так типично для Мориса! Любой это подтвердит. Ведь все будут знать про его сочинение «Чертик из горшка». Соду из музейной витрины возьмут на анализ и сочтут безвредной. А Дигби Сетон погибнет случайно, но не без помощи своего сводного братца. Меня это устроит. Жаль, что Дигби, который, невзирая на свою глупость, очень одобрительно отзывался о многих моих мыслях, придется остаться в неведении о завершающей части моего плана.

Поделиться с друзьями: