Негероический герой
Шрифт:
ВОЙНА. ЭВАКУАЦИЯ
В сорок первом году, когда началась война, мы тоже на лето приехали в Глухов. Мне было четыре с половиной года, и я кое-что помню из того времени.
Как часто бывает, то, что я видел сам, сплелось с более поздними рассказами взрослых, и они стали как бы пережитыми мною самим. И трудно отличить одно от другого.
Очень отчетливо, в деталях, помню поток беженцев из западных областей Украины, льющийся на восток. Брички, повозки, подводы, запряженные волами. Тележки, влачимые вручную, чемоданы, узлы, мешки. Коровы и козы, привязанные к задку телеги. Просто пешие с заплечными мешками. Дети, крик, пыль, грязь. Солнце печет. На небе – ни облачка. Огромные поля цветущих подсолнухов и бесконечная людская река.
После споров и обсуждений было решено тоже уходить. Я не знаю, как мать достала подводу с лошадью. Скорее всего, ей как матери троих детей – тринадцати, четырех и одного года – дали их в эвакопункте. К тому же тетя Соня была на восьмом месяце беременности, а ее муж был на фронте. Мы уложили свой скарб на подводу и влились в этот бесконечный людской поток.
Места на подводе распределялись так: я, моя младшая сестра Люся и тетя Соня – постоянные пассажиры. Иногда подсаживались на подводу бабушка и моя старшая сестра Инна, а мама все время шла пешком, чтобы облегчить жизнь волам. Волы везли кроме нас еще четыре чемодана и большой холщовый мешок с круглым украинским хлебом. Это было наше главное богатство. Одежды у нас почти не было. Мы уехали из Ленинграда налегке, по-летнему. У мамы было, правда, демисезонное пальто, кроме него ничего теплого у нас больше не было – ни ботинок, ни сапог. А уже приближалась осень. Связываться с отцом, оставшимся в Ленинграде, просить, чтобы он выслал нам что-нибудь к зиме, было поздно. Вот так мы и шли, и ехали, не зная толком – куда, лишь бы подальше от немцев.
Меня все это «путешествие», как я помню, забавляло. Это напоминало, говоря сегодняшним языком, турпоход: ночевки под открытым небом, кусок хлеба с салом вместо ненавистной манной каши, попутчики, ставшие друзьями. По дорогам и в поле встречались стада недоеных коров. Они жалобно мычали. Иногда их доили, чтобы попить молока. Вокруг говорили, что в Белой Церкви – небольшом городе на востоке Украины – еще работает железная дорога и ходят пассажирские поезда. И мы двинулись туда. И именно на этой дороге мне было суждено впервые встретиться с немцем.
Был день. Сияло солнце, на голубом небе – ни облачка. Привычный скрип колес, гомон. Кто-то вдруг сказал: «Эй, смотрите, самолет». Я посмотрел в небо и не сразу увидел, что над нами действительно летит самолетик. Он казался маленьким, наверное оттого, что высоко летел. И как-то по-домашнему стрекотал мотором, как швейная машина. Чей он, было не ясно, – ни звезды, ни креста было не разглядеть.
– Не бойтесь, это наш «кукурузник», наш «У-2»! – закричал один из «специалистов». – Видите, у него четыре крыла. А у немцев нет «кукурузников».
Действительно, видимо, это был наш самолет – медленно пролетев над замершей толпой, он исчез из виду. Дорога ожила и двинулась дальше. Спустя где-то полчаса в небе снова появился самолет. На этот раз он летел гораздо быстрее и ниже первого. Это был совсем другой самолет, потому что крыльев у него было не четыре, а всего два. Все снова уставились в небо, гадая: наш – не наш. И когда, как бы отвечая на этот вопрос, раздалась пулеметная очередь, стало ясно, что это все-таки не наш самолет. Все бросились бежать кто куда: кто – в придорожную канаву, кто – под повозку, кто просто падал на землю, закрыв голову руками. Я оказался в неглубокой ямке у обочины, под каким-то кустом. Я совершенно не чувствовал страха и пытался высунуть голову из-под материнской руки, крепко прижимавшей меня к земле. Я видел, как самолет опустился низко-низко. Кабина была открыта и очень хорошо была видна голова летчика в кожаном шлеме и больших очках. Нагнув ее, он разглядывал происходящее на дороге без всякого выражения на лице. Дав длинную очередь, самолет поднялся вверх и пошел на второй заход. Люди падали, кричали, разбегались в стороны. Раненые волы, взбесившиеся от боли, вставали на дыбы, падали, топча людей, в ярости сокрушая все, что было кругом. Самолет улетел, помахав нам крыльями. Солнце сияло, небо было по-прежнему голубым.
Через два дня мы наконец пришли в Белую Церковь. Вечером уходили последние поезда на восток – ждали немцев. Мы бросили подводу и сидели вместе с другими на вокзале. Мимо нас бесконечно шли поезда с какими-то станками, машинами, плохо укрытыми брезентом, – эвакуировали заводы. Часовые с винтовками всех отгоняли от платформы. Быстро темнело. Вокруг бегали люди, спрашивая друг у друга: «Составы не подавали?» Никто ничего не знал. Спустилась ночь. Пахло угольной гарью. Этот запах для меня теперь навсегда связан с войной, страхом, ночной посадкой. Наконец, несколько голосов прокричали, что надо бежать на девятый путь. Где это, какой девятый путь – никто не знал. Все бежали, бежали, бежали, и мы с ними вместе. Мать бежала, прижав одной рукой к себе Люсю, в другой держа мешок с хлебом. Инна несла чемодан и тащила меня за руку. Бабушка и тетя Соня сильно отстали. Мать не стала их ждать и все нас подгоняла: «Быстрей, быстрей, опоздаем». Пробегая мимо какой-то вокзальной постройки, в тусклом свете, пробивавшемся из окна, мы увидели бегущего рядом какого-то молодого солдата.
– Ну что, матка, тяжело? Давай помогу.
Мать сначала недоверчиво на него посмотрела, но, когда он протянул руку, она сняла с плеча мешок и отдала его. Некоторое время мы бежали вместе. Потом вдруг он припустил и стал быстро удаляться.
– Стой, стой! – закричала мать.
Он спрыгнул с платформы, нырнул под какой-то вагон, и мы остались без своего единственного богатства – хлеба. Наконец, задыхаясь, мы добежали до своего состава. Посадка еще не началась. Какой-то военный, взгромоздясь на ящик, что-то объяснял толпе. Потом двери вагона открылись, и началось…
Бились насмерть. Первых, успевших вцепиться в поручни, сорвали и сбросили обратно в толпу. Били друг друга руками, ногами, чемоданами. Любой ценой уехать. Военный несколько раз выстрелил в воздух. Это никого не остановило. И тут, помню, я закричал: меня охватил ужас. Я испугался даже не того, что происходило вокруг, я испугался маминого лица – я не узнавал его: белое, с выпученными глазами, с оскаленным ртом. Она поволокла нас вдоль вагона. Одно окно было открыто. Она схватила Инну, приподняла ее и втолкнула внутрь вагона. Потом отдала ей Люсю и меня, последними полетели в вагон чемоданы. Сама она никак не могла дотянуться до окна и, оставшись на платформе, кричала нам, чтобы мы держались вместе и что она обязательно нас найдет.
Со мной что-то произошло той ночью. Во мне родился страх, пронизавший все мое существо. Я почти перестал говорить, меня ничего не интересовало. Всю последующую осень и зиму я безучастно сидел на печке и смотрел куда-то мимо всего. И потом еще долгие годы, когда этот страх как будто уже отступил, почти каждую ночь мне снилась эта платформа и убегающая от меня мама. И даже сейчас, когда я чувствую запах угольной гари, меня охватывает тоска, и я волнуюсь, и прежний страх накатывает снова.
Через шесть часов, когда поезд остановился на каком-то полустанке, появилась мама – ей все-таки удалось сесть на этот поезд, она ехала в теплушке в конце состава. Мама сказала, что поезд идет в Саратов.
В Саратове беженцев сортировали – в город прибывали поезда со всего Союза, и после санобработки (стригли детей наголо, мыли всех в бане и выбивали вшей из одежды), людей отправляли кого куда. Ленинградцев направляли в основном в Сибирь. Но, поскольку мы прибыли с Украины, нас отправили не в Сибирь, а ближе – в Саратовскую область, на самый юг, в село Малый Узень на границе с Казахстаном, где мы и прожили полтора года.
Хозяин дома, куда нам был выдан ордер на поселение как беженцам, встретил нас без распростертых объятий. Он был одноглаз и угрюм. За все полтора года, что мы прожили у него, он ни разу с нами не поздоровался. Стоя у ворот, еще не пуская в дом, он прочитал ордер, потом уставился на нас своим единственным глазом.
– Тут написано, что вас шесть, а у тебя седьмой скоро будет, – он ткнул пальцем в тетю Соню. – У меня нет стольких мест, так что эти – пусть, а ты ищи в другом доме.
Но он не знал тетю Соню. Слегка шевельнув усами, она бросилась в бой, вымещая на одноглазом все свои несчастья: и войну, и что нет вестей от мужа, и бегство из города, и свою не ко времени беременность. Последняя фраза в этом яростном монологе была: «Ты у меня будешь дерьмо собачье есть».
Мы все-таки поселились у одноглазого в его большой избе.