Негероический герой
Шрифт:
ПАРИЖ СЕМЬДЕСЯТ ШЕСТОГО
В Москве, в Театре имени Маяковского, и у нас, в Ленсовете, одновременно поставили пьесу Генриха Боровика «Интервью в Буэнос-Айресе». Про события в Чили. Уж кто-кто, а Боровик умел угадать и угодить сильным мира сего. Обличая военный переворот и диктатуру в Чили, негодуя на отсутствие демократии, он ни словом не обмолвился о том, что вытворял в стране президент-социалист Альенде. Нужно сказать, что до семьдесят шестого года, до постановки пьесы Боровика, Владимирову как-то удавалось лавировать между лояльностью к власти и политическими анекдотами, которые он рассказывал про эту же самую власть. Но тут он сдался. Видно, с возрастом надоело воевать с начальством, накопилась усталость, захотелось спокойной, сытой жизни, какую вели многие другие главные режиссеры, например Игорь Горбачев. Захотелось поездить за границу, стать народным артистом СССР. Для этого нужно было только одно: не раздражать начальство. Ему давно все это уже предлагали в обмен на лояльность, но в этот раз предложения дружить, поставить эту ультрапатриотическую пьесу Боровика были особенно настойчивы. Генрих Боровик, автор пьесы, был чрезвычайно влиятельным, очень известным в те годы журналистом-международником, аналитиком, объездившим весь мир, он очень ловко умел превратить установки ЦК о международной политике в свои глубоко личные, выстраданные размышления. И вот теперь он написал пьесу – видно очень хотелось ему, журналисту, стать рангом повыше – писателем. А для этого обязательно надо было, чтобы в Москве и Ленинграде прошла его пьеса. Она никак не тянула на то, чтобы считаться художественным произведением. Это скорее был памфлет, публицистический театр, но никак не пьеса с живыми и объемными персонажами. Боровик довольно долго обхаживал Владимирова со всех сторон, пока тот не согласился ее поставить. Но как такую пьесу ставить? И как ее играть, чтобы публике не казалось, что она сидит на лекции по международному положению? Владимиров использовал проверенные тысячу раз приемы: написали песни, написали музыку. Музыка Геннадия Гладкова была, по-моему, гениальной. Выходили Алиса Фрейндлих с Михаилом Боярским и замечательно пели эти гладковские баллады. Затем для привлечения внимания публики главную роль сыграл сам Владимиров, ставший очень известным после фильма «Наш современник». И, пожалуйста, народ шел и даже не очень прислушивался, что там говорят о политике. А зачем, когда так хорошо поют. Я не знаю, почему так произошло, может быть, это просто совпадение, но именно начиная с «Интервью…» Владимиров не поставил больше ни одного по-настоящему интересного спектакля. Казалось, что он вообще утратил былой интерес к театру. Его талант как-то потускнел. Да и в человеческом плане он очень изменился, стал больше пить и уже перестал это скрывать. Ему нравилась беспредельная, почти феодальная власть над нами. Те, кто начинал когда-то строить этот театр, стали его раздражать самим фактом своего существования, тем, что напоминали ему, что когда-то у нас были товарищеские отношения, и мы запросто могли с ним спорить, отстаивать свое мнение, и он удивительно часто с нами соглашался. Я несколько забегаю вперед. Разумеется, это происходило постепенно, но после наших гастролей в Москве и Париже все стало особенно очевидно.
В «Интервью в Буэнос-Айресе» я играл небольшую роль старого клоуна Бома, который просит помиловать его дочь, приговоренную хунтой к расстрелу. Репетировал я с большой опаской: я никогда еще не играл роль, прямо скажем, трагическую в полном смысле этого слова. И не просто трагическую, а с настоящим шекспировским пафосом и смертью в конце. Вот этого-то открытого проявления таких сильных чувств – пафоса – я больше всего и боялся. Боялся, что будет у меня много соплей, жалости к себе, всего того, что на дух не переносил, когда видел у других. Но как будто бы у меня все получилось, судя по реакции публики и партнеров. Для меня это было очень важно. Я открыл в себе краски, возможности, доселе мне не ведомые. И когда в дальнейшем мне попадался подобный материал, я уже знал – я это смогу.
Рецензий на премьеру спектакля было, как никогда, много, в том числе и в центральной прессе. Явно чувствовалась рука Г. Боровика, потому что хвалили не только спектакль, но и очень благожелательно, если не сказать восторженно, отмечалась сама пьеса, появление нового имени в советской драматургии. Публика тоже была вполне благосклонна. Где-то в конце года нам объявили, что в апреле мы снова едем в Москву с большими гастролями. Это было знаком величайшего расположения со стороны московского начальства. Мы ведь только что, в семьдесят третьем уже были в Москве, и так часто в столицу никогда никого не приглашали. Это вызвало ревность даже в БДТ, недосягаемом лидере (пишу без иронии) советского театра, «прозябающего», в основном, в заграничных гастролях. На спектакль пожаловал Евгений Лебедев, а потом и сам Георгий Александрович Товстоногов, вообще никогда не ходивший на чужие спектакли, дескать, что же это за шедевр такой, о котором все пишут. К нам после спектакля он не заходил, но по очень достоверным источникам рассказал о нем на своем худсовете. То, что спектакль ему не понравится, было ясно – и к гадалке не ходи. Но тем не менее из актеров он отметил меня, единственного из всех. Знаю, что нехорошо хвастаться, но не могу удержаться. Дина Морисовна Шварц, его завлит и правая рука, рассказала мне уже после смерти Георгия Александровича, что он очень хотел видеть меня у себя в театре, но не хотел ссориться с Владимировым.
Мы стали готовиться к московским гастролям. Делались вводы, обновлялись декорации и костюмы. В разгар этой суеты нагрянула комиссия по присвоению Государственных премий за «Интервью в Буэнос-Айресе». Боровик часто приезжал с какими-нибудь важными персонами смотреть спектакль и иногда с женой и сыном Артемом, милым молчаливым юношей, похожим на мать.
Думаю, что нужно сказать несколько слов о Генрихе Боровике. Он принадлежал к высшей касте журналистов-международников. Он, Зорин, Замятин, Стуруа часто появлялись на экранах первых каналов с аналитическими обзорами мировой политики. Это были хорошо одетые, уверенные в себе люди, прекрасно владеющие словом, которые ездили за границу, общались там с кем хотели, и потом рассказывали нам, чем живет мир. Они производили впечатление совершенно независимых, свободных людей, имеющих свою личную точку зрения на многие проблемы, и иногда поражали зрителей пугающе смелыми заявлениями. Боровик как-то стал рассказывать, что позвонил он как-то Александру Федоровичу Керенскому, председателю Временного правительства, договорился о встрече и действительно имел с ним долгий разговор. И Керенский, с улыбкой поведал Боровик, гневно отрицал легенду о своем бегстве из Петербурга в женском платье.
– Как? – задавали себе вопрос телезрители. – Что он говорит? Ведь об этом написано в самой истории КПСС. Как можно это отрицать?
Словом, вся эта компания интеллектуалов играла ту же роль, что и «Литературная газета», – рекламной вывески для Запада: видите, и у нас есть свобода слова. И все эти ребята – Боровик, Зорин и др. – играли свои роли по указанию парторганов и имели за это все, что хотели. Это была новая порода людей, появившаяся во времена Брежнева, – умная, талантливая и абсолютно циничная.
Зима в хлопотах пролетела быстро, и в апреле мы отправились в Москву на судьбоносные гастроли – дадут Госпремию за «Интервью …» или не дадут. Обстановка была очень нервозная – бесконечные звонки московского бомонда с просьбой оставить билеты, бегающие по коридорам Театра имени Маяковского фотографы, журналисты, какие-то иностранцы, не говорящие по-русски, – это были чилийские коммунисты, как потом выяснилось, молодые люди в штатском, но с военной выправкой, и слухи, разговоры, кому дадут премию – нам или Театру имени Маяковского. На первом спектакле присутствовали жена Демичева, кандидата в члены Политбюро и министра культуры, и его дочь. На следующий они пришли опять, и Алисе был вручен огромный букет цветов. Нашлись свидетели из местной администрации, усаживающие высоких гостей в директорскую ложу, которые слышали, как они восторженно отзывались о пении Фрейндлих и Боярского. Еще бы! В московском спектакле ничего подобного и в помине не было. Сильно запахло Государственной премией. Все ждали, придет ли сам Демичев. И он пришел в сопровождении охраны и жены с дочерью. После спектакля они сразу уехали, поблагодарив Владимирова, прибежавшего прямо в гриме их проводить.
– Игорь Петрович, что он сказал? Ему понравилось?
– Сказал, что да, и просил быть у него по окончании гастролей для подробного разговора.
Владимиров был страшно взволнован и искал Боровика, который, как назло, куда-то исчез. Мучительная неопределенность продолжалась еще три дня, и наконец Владимиров, придя от Демичева, сказал, что премию нам не дадут, а дадут Театру имени Маяковского, зато нас посылают на театральный фестиваль в Париж. В июне. Тут началось ликование. Господи, Париж! Да у нас, кроме БДТ, вообще никто за границу не ездил, ну там МХАТ раз в пятьдесят лет, Большой. А тут не просто заграница, а Париж! Это был царский подарок от товарища Демичева. Стали проясняться некоторые подробности интриги. В вопросе, кому давать премию – нам или Театру имени Маяковского, нас лоббировали жена и дочь Демичева. Боровик же сначала занимал нейтральную позицию, но когда пришла пора выбирать, он встал на сторону москвичей. Видимо, рейтинг Гончарова, их худрука, показался ему выше. Но чтобы не было никаких разговоров, Боровик устроил нам эту поездку в Париж, где ждали Любимовскую Таганку.
– Нет, ребята, вы не поедете. Плохо себя ведете, – сказали Любимову. – А поедет тот, кто ведет себя хорошо.
А хорошо вели себя мы – мы боролись за социализм вместе с братским чилийским народом.
Но никто из нас особенно не задумывался, не хотел задумываться, почему Таганка со своими замечательными спектаклями остается дома, а мы с барахлом едем в Париж. Да и спектакль не казался теперь таким уж дерьмовым.
Счастливые, расслабленные после всех сумасшедших треволнений, возвратились мы домой, и тут меня и Дьячкова вызывает Владимиров.
– Когда я рассказывал труппе о визите к Демичеву и о Париже, я рассказал не все, – начал Игорь Петрович. – Дело в том, что главным условием поездки нам поставили, – здесь он сделал паузу, – усиление нашей партийной организации ведущими артистами театра.
Он помолчал, молчали и мы – все было понятно.
– А Алиса? – спросил Дьячков.
– Алиса категорически отказалась, – сильно раздражаясь, ответил Владимиров. – Я не мог ее уговорить. Я предлагаю это вам. Потому что вы действительно ведущие артисты, вы – лицо театра, вы имеете уже звания, и никто не сможет сказать, что вы вступили в партию из корыстных соображений.
– Хорошо, Игорь Петрович, я согласен, – произнес Дьячков.
Владимиров посмотрел на меня.
– Игорь Петрович, я не знаю. А что мне делать с моими анекдотами про Брежнева, с моими пародиями на всех них? Ведь все знают мое отношение к марксизму-ленинизму. И как на меня будут смотреть, если я возьму и вступлю в партию?
– Толя, ну что вы все драматизируете? Это же пустая формальность, это игра, в которую играют все. То т же Демичев. Днем он сидит под портретом Брежнева, а вечером дома рассказывает про него анекдоты. Никто уже ни во что не верит, все только делают вид.
– А если они потребуют подписать какое-нибудь письмо, вроде пастернаковского?
– Толя, – вскочил Владимиров, – почему я должен вас уговаривать? Театр получил редчайшую, уникальнейшую возможность выбиться в выездные, побывать, как БДТ, в десятках стран, и вы лишаете его этой возможности из-за каких-то ребяческих соплей. Я думал, что у вас лучше с чувством юмора.
«Действительно, – носилось у меня в голове, – он, наверное, прав. Я ведь никого не предаю, ничего за это не получаю. Да, мне очень не хочется, но ведь выхода нет, – успокаивал я себя. – Надо соглашаться».