ЖАНРЫ

Неизвестная «Черная книга»

Альтман Илья

Шрифт:

Как я считала часы жизни. Каждый стук в дверь думала, что уже идут за мной. Мне только было жалко своих двух малышей, ведь они еще не знали жизни, притом недавно вышли из болезни. Я представляла себе смерть детей перед своими глазами. Ведь разбойники убивали детей в присутствии матери. Ах, как тяжела материнская мука видеть, как убивают ее детей. (Горько плачу.)

Я часто меняла базары, чтоб не узнали меня люди. Иду на базар Бессарабка. В будке, где когда-то продавали газеты, сидит старуха-еврейка и не может уже подняться. Прохожие дают: кто деньги, кто хлеб, кто сало. Пищу не принимает и кричит: «Иден, бней рахмунес, ратывет мих фун дем тейт» [37] . Ее выгнали из квартиры, все забрали, она в одних лохмотьях. А на дворе глубокая, холодная осень. Слякоть, брызжет мелкий холодный дождик, и она трясется от холода. Она рассказывает всем, что дочки и внуки ее уехали в гетто, а ее, одну старуху, оставили, и сильно на них обижалась. Назавтра я опять пошла смотреть, что стало со старухою, но она уже была мертвая. Окоченела от холода. Одна старуха скрывалась на чердаке целый месяц, запаслась сухарями и водой. Когда ее нашли и повели в «контору смерти», то всем говорила, что прожила лишний месяц. Осень. Холод. Вижу, сидит в Золотоворотском садике женщина лет тридцати восьми. Конечно, изгнана. Я за ней следила два дня, а потом ее не стало. Не дожить до такого времени, как мне пришлось видеть и переживать…

37

Евреи, люди милостивые, спасите меня от смерти (идиш).

Мой уход из Киева. Все учителя после приказа боялись меня как огня. Боялись проходить по улице со мной, даже просили не встречаться с ними. Как было мне тяжело и обидно, что лишь вчерашние друзья, с которыми я проработала десять лет в одной школе, где вместе творили чудеса, а сегодня не хотят тебя видеть и помочь тебе в трудную минуту. Только одна русская учительница Вера Петровна Сухозанет, и теперь она работает в Киеве учительницей, с которой я много лет дружила, спасла мне жизнь. Она мне дала справку, где была другая национальность, русская, а все остальное осталось по-прежнему. (Все документы гитлеровской эпохи сохранились.)

Кроме этой бумаги, что дала, она же советовала немедленно оставить Киев, потому что сама боялась за себя. Я с особой болью в душе оставила Киев, любимую школу и свой родной дом. С двумя крошками в ужасную погоду пустилась в дорогу без куска хлеба и без вещей. На мне было летнее пальто и туфельки, ибо не успела ничего захватить с собой (соседи постарались). Ведь в Киеве я много лет училась, работала и растила чужих детей и своих. В Киеве прожила четверть века, а в школах проработала двадцать четыре года. Я отдала детям свою молодость и свою душу. Я всегда работала на двух сменах, только ночь заставляла расстаться со школой. Летом работала в лагерях. Детский звонкий голос был всегда мне приятен. Я никогда не уставала и не чувствовала усталости. Меня всегда можно было найти среди детей. Дети – это вся моя жизнь. К восемнадцати годам я уже заведовала большим коллективом детей. И вдруг я должна все оставить и идти искать себе пристанище. Но куда? Сама не знаю…

Дети мои шатались еще от болезни, и красные пятна были еще на лице. И рано утром в воскресенье мы тронулись пешком в путь. Светочка захватила свою любимую куколку, так было ей жалко с ней расстаться, а когда ручки замерзли, то мне отдала и сказала: «Мама, держи и не потеряй!» И думала тогда я: «Все это наделал враг человечества – людоед Гитлер». (Как больно вспоминать прошлое плохое.)

Что было со мной в дороге? Торбочка с кусочком хлеба, мой новый документ и двое малышей. По пути встретили подводу, и довезли нас до хутора «Мыло» в двадцати пяти километрах от Киева. На дворе слякоть, моросил мелкий дождичек. По пути очень смерзли и проголодались. На хуторе было несколько разбросанных хат. Зашли в первую. Нагрелись, и угостили нас печеной картошкой. Первый вопрос был: «Кто я? И куда путь держу?» Ответ: «Я погорела и направляюсь к себе на родину». А где эта родина, сама не знаю… Остаться ночевать было невозможно, ибо было тесно для его личной семьи, тем паче и для нас. В эту ужасную погоду поплелась я с детьми в село Спитки, но ни одна селянская хата не хотела принять нас на ночлег. В селах был приказ не принимать чужих, ибо это партизаны. Стою с детьми посреди поля, и коченеем. Куда идти ночевать? А тут надвигается темная, холодная ночь. Этот момент был хуже смерти. Наконец я зашла к бывшему председателю колхоза, женщина (горбатая). Просила продать молоко для детей – обещала позже, а пока у нас была возможность нагреться. Дети от усталости, холода и голода уснули, сидя на лавках. Вечером голова колхоза заявила мне освободить ей хату. И сколько я ее ни умоляла оставить нас на ночь, то не соглашалась. Бужу детей, но они не встают – спят очень крепко. Мой плач и просьбу услыхал старик-отец, который лежал на печке, а я сначала его не заметила. И он крикнул на дочь: «Нехай вона залишиться с дітьми на ніч. Ничого Гитлеру не стане» [38] . Тогда молодая принесла солому в кухню, и мы переночевали. Наутро дождь, а в селе непроходимая грязь, а я в одних туфельках. Выпроводили нас с богом, и пошли дальше. Почти все село прошла, и никто не желал впустить чужого человека, особенно с детьми. Все смотрели с каким-то недоверием на меня. Одна селянка мне сказала: «Мабуть жидівка? Из Киева, бо ти одягнена в длиному пальті, а діти в шапочках. Хоч розмовляэшь як наші жінки» [39] (вот ее заключение). Только в одну хату нас впустили, но я должна была предъявить свой паспорт старосте, а паспорт мой остался Гитлеру на память. Вижу, староста неграмотный, показала членскую книжку с фотокарточкой вместо паспорта. Староста нацарапал разрешение (дозвіл), что чесна людина и можно находиться в селе. Принесла эту бумажку хозяйке, и мы остались на пару дней, пока установится погода. В этот же вечер заболела старшая девочка ангиной. Валяемся на голой земле, а потом дали солому. Хозяйка не хотела держать меня с больным ребенком и выгнала нас на улицу. Из этого села шла дальше. Мы проходили необозримые советские поля, леса, луга и сотни сел, оккупированных фашистами. Сколько горя и муки я изведала в пути с детьми (не рассказать и не описать). И через несколько дней мы добрели до Житомира. По дороге встретилась с одним киевлянином, который жил в Киеве на Глубочице. Он шел в Житомир, чтобы выкупить из плена двух сыновей. Он мне рассказал, какое горячее участие он принимал в убийстве евреев в Бабьем Яру. Ежедневно приходил в Бабий Яр на помощь немцам, за это немцы давали ему барахло еврейское и харчи, что оставили евреи целыми кучами. Даже собрал там 43 тысячи советских денег, а теперь хочет выкупить своих сыновей. Я его спросила: «Вы довольны, что убили столько евреев?» Он так приятно улыбнулся и скоро ответил: «Очень рад этому случаю!» Я уже поняла, с кем хожу… Несколько километров ехали машиной. В Житомир приехали под вечер и пока дошли до квартиры моей сестры, уже было темно (Маловильская, 11). В квартире сестры переночевали, и там соседи рассказали, что ее заживо засыпали с ее семьей за сопротивление. С нами ночевал мой «хороший» спутник. Наутро зашла я напротив к соседке в номер двенадцать, к одной польке, сварить картошку для детей. У этой польки сын оказался тайным агентом, и он нас арестовал и свел в гестапо. О первом аресте я уже писала. В гестапо я узнала у арестованных, что в Покостовском лесу близ станции Коростеня находятся партизаны. Вышла из гестапо на улицу, мне было темно в глазах от непривычного света. Стою и думаю: «Куда идти?» Решила пойти в Наробраз [40] , узнать, есть ли детские дома. Решила отдать детей в детдом, а сама пойти к партизанам в Покостовский лес. Так и сделала. В Наробразе узнала, что есть сиротский будинок [41] на Курбатовке. Когда я зашла в общую канцелярию, мне бросилась в глаза старая, закоптевшая икона и знаменитый портрет людоеда Гитлера. Так и сердце екнуло при виде работника с фашистскими флажками. Думаю, здесь нужно держать фасон. Низовые работники – украинцы. Главный начальник – немец. Детей моих не приняли, а ответили: «Если есть мать, то пусть мать и кормит». Там узнала адрес сиротного будинка. Взяла голодных ребят, и поплелись в конец города. Привела в сиротский будинок и просила заведующую переночевать, а завтра принесу справку о принятии их. Дом этот произвел на меня удручающее впечатление. Детей избивали, правда, там был настоящий сброд. От четырех до восемнадцати лет. При мне закрыли в погреб селянского мальчика за то, что украл деньги у воспитательницы. Он переночевал, закрытый на замок, и сильно испугался. Когда утром выпустили, то был как помешанный, от испуга. Дети мне рассказали, что немцы недавно забрали всех еврейских детей, увели и убили, а четырех еврейских мальчиков, лет по десять-одиннадцать, два дня тому назад повесили в саду сиротского будинка. Выдала их врач, которая работала там в доме. Я с ней познакомилась, и действительно, настоящая хулиганка. Она мне сказала, что жидов очень много и всех не перебьешь. На другой день просила заведующую принять детей, хоть оставить на пару дней, пока сама устроюсь, а тем временем ушла в Покостовский лес к партизанам. Этот лес находился в пятидесяти девяти километрах от Житомира. В одном летнем пальто, в одних туфельках в сильный холод пошла. Детей своих дорогих оставила на верную гибель, но другого исхода у меня не было. Как я жалела, что не погибла в Бабьем Яру.

38

Пусть останется с детьми на ночь. Ничего с Гитлером не случится (укр.).

39

Наверное, еврейка? Из Киева, потому что одета в длинное пальто, а дети в шапочках, хотя говоришь, как наши женщины (укр.).

40

Областной отдел народного образования.

41

Дом (укр.).

Дорога была мне незнакома, я все время блуждала. Наконец я попала в село Покостивка, а за селом, пройдя четыре километра, начинается лес. В селе остановилась и отдохнула. Пришла в лес и никаких партизан не видела. Долго я бродила по лесу, и уже при выходе под большим деревом сидели двое мужчин. Один совсем молодой, а второй постарше. Я их боялась. У меня сильно болела левая нога, ибо сидела в гестапо на цементном полу и простудила ногу.

Один меня спрашивает: «Що, бабка, кулигаеш?» [42] Я стала смелее и подошла к ним, так как услышала голос наших людей. Когда они спросили меня: «Чи е діти?», то я так сильно заплакала, что они сразу поняли, кто я… Они мне рассказали, что собираются уходить в Коростеньские леса, так как там находятся партизаны, а я далеко не уйду с больной ногой, и советовали вернуться к детям.

42

Что, бабка, хромаешь? (укр.).

Возвратилась обратно в Житомир. В селе Покостивка я увидела школу. Селяне мне рассказали, что школа не работает из-за того, что нет учительницы. Поговорила с заведующим школою, он мне рассказал, что нужна учительница 1-го класса, и условия для учителя. Узнала все и через семь дней вернулась обратно к детям. Дети успели заболеть чесоткой, и покрылось все тело фурункулами у них от грязи и голода. В сиротском доме детей не оставляют. В школу боялась поступить, заведующий – сын попа, и кроме того, буду всем бросаться в глаза. Передо мною стал вопрос – что делать мне сейчас? Ведь зима приближается, и угла нет. Никто не впускал в хату. Хотела поступить в колхоз работать, но не принимали на работу. И решила уйти совершенно в противоположную сторону на Бердичев, там находится совхоз «Рея». Ушла. Долго я путешествовала пешком. Я проходила сотни сел (где дневовала, там уже не ночевала), но устроиться не могла. Время шло к зиме, и рабочая сила сокращалась. Наконец добрела до совхоза «Рея», он расположен в десяти километрах от Бердичева. Хотели принять меня на работу в контору и направили меня к главному агроному (узнаю, немец). Я ни слова и возвращаюсь обратно в Житомир, ибо боялась попасться ему на глаза. На обратную дорогу опять потратила неделю. Заведующий сиротским будинком страшно был недоволен тем, что каждый раз бросаю детей. Встречу с детьми не описать. Как они меня умоляли и плакали, чтоб забрать их обратно из этого сиротского дома. «Мамочка, ты не уйдешь без нас?» И следили за мной целый день. Я решила, если умереть, то все вместе. Взяла ребят и пустилась в путь-дорогу. В Житомире получила назначение в школу. Хоть имела назначение, но все-таки в школу не хотела идти – боялась. И думала, где будет возможность остаться, то останусь с детьми. Но никакое село не хотело нас принять, как будто мы пораженные. Сколько я выплакала, идя с малышами без куска хлеба из села в село (если бы собрать мои слезы, можно было в них выкупать человека). И так мы пришли в село Покостивка, как будто мне знакомое село. Во имя спасения детей я пошла работать в сельскую школу за учительницу 1-го класса. Мне дали комнату без печки с разбитым окном. Узкую железную кроватку. Солому достала. Через месяц мне сделали плиту, обещала сама уплатить. Были школьные дрова, приготовленные еще нашей властью на 1941/42 учебный год, но заведующий забрал их себе и не хотел давать, а спорить с ним не посмела. В 1941 году были страшные холода, и в этом холоде моя комнатка не отапливалась, так как не было топлива. У детей и теперь отморожены руки и ноги. Хлеба мы не видели более двух лет.

Причина была та, что Гитлер вывез весь хлеб, и села сами голодали. Целую зиму жили на одной картошке без соли. Не было горшка, в чем сварить эту картошку. Вода замерзала в колотке. Не было, чем укрываться. Мы спали в пальто шесть месяцев, не раздеваясь, ибо ничего не было из вещей. Я покрылась вся чиряками, нас заедала нужда. Моя жизнь – это один кошмар. Не в силах человеческий язык передать все то, что обрушилось на всех евреев, особенно на меня. Небывалое в истории человечества: муки и страдания, причиненные Гитлером мне и всему еврейскому народу. Школа не работала. Не было учеников, книг и топлива, а я блаженствовала по такому случаю. Гитлер отвечал селянам, что ему не нужны ученые, ему нужны рабы, скот и рабочая сила. Он все писал, что Европа побеждает. После Нового 1942 года в школах был введен закон божий как обязательный предмет. Откуда во мне закон божий? Разве я когда-нибудь обучала? И сын попа (заведующий школой) сразу узнал, что я не русская (по-ихнему, православная). Была дана анкета, где нужно было ответить на некоторые вопросы. Главное, у Гитлера фигурировала и выпячивалась национальность. В сельуправе меня спросили, какого я вероисповедания. Чуть не ответила – иудейского, вместо православного. Аж было противно до слез, но надо было молчать. И сын попа – большой хулиган – начинает за мной следить. Кто я? Почему не признаю никаких праздников и даже не знаю их названия? Почему не хожу в церковь и не учу детей молиться? Все село уже знает, что я не православная. В воскресенье в последних числах мая 1942 года заведующий школой, сын попа (хромой на одну ногу), узнает в сельуправе, что есть новый гитлеровский «приказ»: кто выдаст жида, коммуниста, партизана и депутата Верховной Рады [43] – вознаграждение тысяча рублей, выдача продуктами по дешевой цене. И в этот же день является ко мне заведующий с полной уверенностью, что я еврейка и за мою голову получит тысячу рублей. Он мне начинает рассказывать, что так сильно любит евреев, что даже чуть не женился на одной еврейской учительнице. И тут же предлагает мне дать ему тысячу рублей, чтоб скрыть мое жидовство. В душе скребут кошки, а вида не подаю. Отвечаю: «Пусть беспокоится тот, кто относится к данной рубрике». Только обещала, что если пойду на родину, то принесу кое-что из вещей. Сколько подлостей я видела со стороны его по отношению ко мне, но должна была все молчать. Ведь наша жизнь была на волоске, а я все-таки не теряла надежды на то, что я скоро опять увижу наших и переживу еще Гитлера (и так оно и есть). Жена его всегда мне твердила, что ее муж, то есть заведующий школой, никогда не был советским педагогом, а работал в школах Советского Союза двадцать лет и все под маской. А когда пришел Гитлер к власти, то показал свое настоящее лицо. Как было больно видеть, что такие люди благополучно жили и живут (мало пишу о селе). Долго, скучно, сумрачно тянулись гитлеровские дни. Он не стерпел, что так долго не иду на родину, – пошел в Житомир и заявил, что в селе живет жидовка. Причина была та, что староста обещал дать мне справку, что проживаю в этом селе. А без печати эта справка недействительна, а печати еще не было у старосты. Настал наконец счастливый момент, и я получила от старосты бумажку с печатью. Был июнь 1942 года. Заведующий пошел в Житомир и принес мне отношение из Наробраза, что меня туда требуют. Сдал мне под расписку. Пошла в Житомир по вызову. Прохожу пешком пятьдесят пять километров, оказывается, это не Наробраз, а гестапо. Явилась, а уйти уже невозможно. Допрос мой длительный, мучительный и страшный. Гитлер все время обвинял меня в том, что родилась еврейкой. Но, живя сорок лет еврейкой, было гораздо легче, чем два с половиной года русской. Я, конечно, все отрицала, как в первый раз. Меня опять снимают и печатают в газетах и подают на розыск (сохранилась фотокарточка). Меня спросили, когда мой день рождения и когда мой ангел. Я ответила, что я Мария Магдалина, а не Мария Египетская. И еще другие глупые вопросы. В этот раз я была особенно спокойна и выдержана как никогда. Меня освобождают условно под расписку и личную ответственность, что должна представить им паспорт. Из Житомира босая, без куска хлеба, направляюсь в Киев к Вере Петровне Сухозанет за советом. От боли, досады и волнения мое сердце сжималось, как лимонная корка на раскаленной мостовой. Шла пешком долго и томительно. Не видела даже света перед собой. Была довольно знойная пора, а мне хотелось лечь и больше не встать. Беспокоюсь сильно за детей. Перед моим уходом, еще в Житомире, я написала записку и адрес брата, который живет в Москве, и зашила в пальто старшей девочки. Просила ее: «Дочечка, когда придут наши, красные, то попросите кого-нибудь отправить эту бумажку в Москву, чтоб брат забрал детей, если останутся в живых. А я, быть может, не вернусь больше к вам. Будете жить без мамы и папы». Долго стояла и смотрела на них и горько плакала. Старшая девочка говорила мне: «Мамочка, вернешься и будешь жить с нами». А младшая все ласкала меня и не отпускала меня. Вырвалась от них и ушла. В селе Покостивка были также и друзья. Семья Мушинских, докторша, одна бабушка, сына ее забрали в Германию (глухой был и забрали). И эта бабушка приходила ко мне ежедневно с внучкой, шестимесячный ребенок, узнавать, когда будет конец Гитлеру. Им я и доверила своих детей. В Киев пришла утром и застала Веру Петровну дома. Жила она на улице Рейтерская, 25, кв. 3. Она не верила, что я жива. Осталась на ночь. В этот вечер я все ей рассказала и советовалась с ней, что делать и куда идти? После наших разговоров мне казалось, что она изменилась и как будто боялась меня. Ни до каких результатов не дошли. Вера Петровна в этот раз не могла ничем мне помочь. Рано встала, взяла некоторые вещи и ушла в село.

43

Верховного Совета (укр.).

Город Киев в гитлеровское время. Грязный, унылый, безлюдный. Вместо роскошных цветов на улице везде картошка росла.

Одни зеленые шинели бродят с высокими кокардами. Угрюмые, скучные, голодные люди рыскали по Святошинскому шоссе с мешками, клумками [44] и повозочками по направлению к селам на обмен. Город плакал. Хотя я была одета, как селянка, и трудно было меня узнать, но все-таки одна мать моей ученицы узнала меня и остановила (немцы по фамилии Цоль – девочка ее училась у меня три года). Я, правда, боялась ее. На улице я дрожала, мне казалось, что следят за мной. Все люди казались мне врагами. Как я хотела видеть мой дом! Не пошла – боялась. В Святошине в доме отдыха когда-то жили, теперь немцы с семьями. Каждый имел отдельный особняк или дачу. С какой жгучей ненавистью я смотрела на них. Мне был противен их голос. На костях наших они строили свое благополучие. Они напились нашей кровью. Весь мир плакал, а они, палачи, злорадствовали. (Думала, скоро вам конец будет.)

44

Большая сумка, тюк (укр.).

Долго я смотрела на дом отдыха, в котором лишь недавно там отдыхала. В 1940 году меня премировали за хорошую работу, а теперь я нищая, бесправная, беззащитная.

Я – живой труп. Идя, я задавала себе вопрос: «И когда уже наши придут?» Мне как будто кто-то в душе отвечал: «Скоро-скоро». И я подбавляла шагу. Через семь дней я вернулась обратно в село.

В селе за время моего отсутствия решили, что я настоящая жидовка и меня повесили в Житомире за обман. А детей моих собираются вести в город. Они плачут, рыдают и не соглашаются идти. Всем говорят: «Наша мама скоро вернется. Непременно придет к нам» (и детское сердце не обмануло детей). И вдруг я являюсь в село. Все выбежали смотреть повешенную, лишь тогда убедились, что действительно русская. Трудно описать нашу встречу. Мы плакали от радости, что опять вместе. Всю ночь не спала, хотя была очень усталая. Я думала только, на что Гитлер тратит свою культуру, свой ум, свое время и чем он занят? На поиски одной беззащитной еврейки. Село успокоилось, а я работала на полевых работах. Школу оставила – не хотела больше работать. Настроение ужасное, предчувствие плохое. На сердце лежит тяжелый камень. После работы я и дети собирали колосья пшеницы. Мелю на зерна и варю детям галушки с водой без соли вместо хлеба и картошек – нет денег, чтоб купить пуд картошек (150–200 р. за пуд). После уборки урожая в последних числах августа (во вторник утром) приходит ко мне заведующий и предлагает мне ехать в какой-то район за вапном [45] для побелки школы. Я отказываюсь, так как уже не буду работать. Последнее время начал заискивать за кожаное пальто мужа, что одолжил у меня навсегда. Иду по селу собирать щепки, чтоб детям кое-что сварить, уже одиннадцать часов утра, а дети еще не завтракали. Вижу, едет большая, прекрасная немецкая машина и подъезжает к сельуправе. Я так и поняла, что за мной. И действительно, три гестаповца и один переводчик. Переводчик чехословак. Староста был тогда в Житомире, а в управе только один писарь из начальства. Гестаповцы потребовали меня и заведующего школою. Писарь указал на меня, что вот она идет. Слышу, зовут меня: «Котлова! Котлова!» (я бросаю щепки и направляюсь к ним). Первое, что мне бросилось в глаза, их значки на грудях (череп и две кости). Два раза была арестована и просиживала на допросах дни и ни разу не заметила этих значков. Один гестаповец вытащил мою фотокарточку и показывает остальным и говорит: «Да, это она! Зараз ей капут». Пробует винтовку – хорошо ли стреляет. Вся эта картина происходит на улице около управы. Все село сбежалось смотреть, как будут меня казнить. Я держусь стойко, но селяне говорили мне потом, что была бледна, как смерть. Один гестаповец говорит мне: «Садись в машину». И хотели увезти меня на поле и там убить. Собираюсь садиться. А первый все твердит: «Капут!» (мол, зачем с ней возиться). А мое сердце предсказывает: «Нет, сволочи! Палачи, изверги, не убьете меня! Буду жить и еще долго жить». Переводчик настаивает на том, чтоб меня опросили в присутствии заведующего школой. Первый все кричит: «Капут!» Он же велел сделать мне несколько шагов и два раза выстрелил. От близкого звука я прямо оглохла. «Будешь говорить правду. А если нет, то сейчас убьем». Я спокойно отвечаю: «Я вам все время говорила правду». Про себя думаю: «А вы живете правдой?» Все обман. Так обман за обман. Кровь за кровь. Смерть за смерть. И вспомнила мудрые слова нашего великого Сталина. Только была рада, что дети не увидят смерть матери. Долго они разговаривали и решили сделать допрос в сельуправе в присутствии заведующего и людей села. Зашли все и я. Все сели, а я стою. «Покажите документы!» Я показываю. «Покажите свидетельство по окончании педагогического института в 1930 году». Там указано, где я родилась, кто я такая. Переводчик посмотрел на фотокарточку, что была на свидетельстве, и показывает гестаповцам и говорит: «Смотри, какая ты была здесь, а теперь ты настоящая старуха». Я думаю про себя: «Это вы сделали меня такой, мерзавцы!».

45

Известка (укр.).

«Сколько мне лет?» Ответ: «Тридцать девять». Тогда третий наконец, еще молодой, все время молчал, а теперь сказал: «Моей матери пятьдесят два года, но она не такая старая, как ты» (то есть я). Я молчу. Потом показала свой новый документ вместо паспорта. На справке было написано: 1938 года выдано и по национальности русская. И тут они остановились и долго размышляли. Ведь в 1938 году была советская власть, и зачем мне было менять национальность? В то время все евреи жили очень хорошо, и, по-ихнему, советская власть – это власть жидов.

Спрашивают заведующего, знает ли хорошо, что я юда? Он отвечает:

«Может быть, другой национальности, но не православная». Почему он так уверен? Заведующий отвечает: «Она не знает закона божьего, названия праздников, не ходит в церковь, не учит детей молитвам». Переводчик отвечает: «Это пустяки, если не знает или не хочет!» Потом начали спрашивать общину, что я за женщина? Голова I колгоспу пан Шевченко ответил, что я не еврейка (что я звичайна людина – ну, наша людина – православная). Одна старуха дала такое определение: «Разве евреи люди? Хіба така, як вона жидівка? Вона же звичайна жінка» [46] . Одним словом, моя жизнь была на весах, и думалось: «Какая же чашка весов перевесит?» Потом был задан вопрос с упреком: «Почему у меня нет паспорта в течение двух лет?» Я ответила, что в селе все живут без паспортов. А про себя думаю: «Не хочу вам, разбойникам, показаться на глаза. Ваш паспорт мне противен, как вы, немцы! Я со дня на день жду наших мужей и братьев». Они мне сказали, что должна поехать в Житомир к райбургомистру за паспортом. Если еще раз попадусь к ним без паспорта, то убьют. Я говорю: «Зачем убивать? Ведь я всегда у них в руках и никуда не уйду». (Куда спрячешься от палачей?) Я просила выдать мне справку, что три раза арестована, но гестаповец отвечает: «Достаточно то, что возвратили мне документы и жизнь». А переводчик добавляет: «Особенно жизнь…».

46

Разве еврейки такие? Она [выглядит как] обычная женщина (укр.).

Поделиться с друзьями: