Неизвестные солдаты
Шрифт:
Горицвет читал о том, что лучшие дивизии врага и лучшие части его авиации уже разбиты и нашли себе могилу на полях сражения. Но враг продолжает лезть вперед, бросая на фронт новые силы…
Капитан Патлюк, прочитавший в Пинске речь три раза и уверившийся в том, что скоро наши двинут вперед и немцам будет крышка, на радостях выпил четвертинку водки и теперь сидел верхом на стуле веселый, хитро щурил блестевшие глаза. Подмигнул Бесстужеву: вот как оно, слышишь!
Дальше в речи говорилось о том, что в бой вступают главные силы Красной Армии, вооруженные тысячами танков и самолетов. Наш отпор врагу крепнет и растет…
У двери шумно, с облегчением вздохнул старшина Черновод. Сконфузился, клетчатым платком прикрыл большой губчатый нос, будто боялся чихнуть.
Когда Горицвет начал читать о том, что надо делать при отходе: увозить ценности или уничтожать их, — внимание Юрия ослабло. Впереди было уже сказано глазное. Отступление носит временный характер. Немцы — агрессоры, окончательно подорвали свой международный престиж. Со дня на день их остановят на всем фронте… Ну и правильно. Можно сказать, что возле Пинска их уже остановили.
Юрий подумал, что он потерял в последнее время ощущение огромности своей страны. Отдавали немцам деревни и районные центры, отдавали с болью, будто куски живого мяса отрывали от себя. Эти потери заслонили все, все представлялось в черном свете. А ведь потеряно, в сущности, не так уж много. Немцы едва перешли нашу старую государственную границу. Страна еще только поднималась на борьбу.
Речь Сталина будто приподняла Юрия над поселком, над лесом, позволила охватить внутренним взором всю свою Родину, испытать бодрящее чувство слияния с ней. Вероятно, и другие командиры испытывали нечто подобное: для них будто раздвинулся горизонт, стала видна вся линия фронта, вся могучая и сказочная советская земля, с заводами и полями, с шумными городами и тихими деревнями, с ласковой голубизной рек и стальным блеском рельсов; земля в зеленом убранстве лета, спокойная и цветущая, только на западной окраине своей опаленная огнем войны, задымленная, почерневшая и обугленная там, где прошли бои.
Вечером над поселком ненадолго задержалась сизая тучка, покапал крупный и редкий дождик. Он прибил пыль и очистил воздух. Над старыми полысевшими соснами долго горела холодная красная полоса заката, а выше нее, до самого зенита, небо было зеленым: сначала бледным, почти бесцветным, потом краски загустели, потом в зелень влилась синева, быстро темневшая, вбиравшая в себя, расползаясь и ширясь, все другие оттенки.
Бесстужев вышел в сад, чтобы немножко побыть одному, покурить, послушать ночь. Он любил делать это давно, с самого детства. В каждом месте в разное время года ночь звучала по-своему. На окраине Вологды, где рос в семье тетки Юрий, ночь всегда наполнена была гудками маневровых паровозов, шипением пара, лязгом вагонных сцеплений. Весной и летом неуемно и нагло кричали лягушки. В Финляндии, хоть и пробыл он там несколько суток, врезалось ему в память: морозные ночи звенели леденящей тишиной, мягкие сугробы, облитые лунным мертвенным светом, гасили звуки. Выстрелы трещали коротко и сухо, мгновенно глохли в разреженном воздухе.
В Брестской крепости ночь звучала людьми. Раздавались шаги часовых, уходили и возвращались дозоры пограничников, гудели машины, слышался конский топот — все время кто-то уезжал или приезжал. А ранним утром, едва синел рассвет, за окном начиналось оголтелое чириканье воробьев…
Бесстужев подошел к изгороди из длинных жердей. Рядом были грядки — пахло огурцами. Темно и тихо вокруг, нигде не видно огня, слышен только глухой, тревожный шум леса. Будто один-одинешенек стоял Юрий. Но так казалось только в первые минуты, пока не привыкли глаза и не обострился слух. Где-то звякнули ведра, тягуче проскрипели ворота. В соседнем дворе с запозданием доили корову, шикали в подойник струйки молока. С железной дороги доносился торопливый перестук колес проходивших составов: там пропускали в обе стороны скопившиеся эшелоны, прятавшиеся днем от авиации.
Глаза различали темные силуэты построек. Возле дома тенью двигался часовой. Бесстужев подумал: наверное, так же тихо сейчас и на улицах Бреста. Полина спит, прижавшись щекой к ладони правой руки, а левой обхватив колено. А может быть, и не спит, может быть, тоже стоит в темноте и думает о нем. Она теперь мучается неизвестностью и, конечно, плачет. Кто знает, может быть, тоска, сильные порывы души человеческой аккумулируются в какую-то неизвестную энергию и распространяются за сотни и тысячи километров, от одного полюса к другому, от любимого к любимому? Может быть, волны этой энергии достигли Юрия, заставили его выйти в ночь, думать о Полине, такой далекой и такой близкой в воображении? Она была в нем: ее голос, глаза, ее движения, ее теплота — он почти физически ощущал все это. Он верил сейчас, что чувства передаются на расстоянии…
Возле дома сменился часовой. Появилась на крыльце хозяйка в белой блузке. Постояла, всматриваясь, спросила о чем-то часового и направилась в сад. Юрию неприятно было, что женщина нарушила его одиночество.
— На чердак спать иду, — с легким смешком сказала она. — Вон лестница к стенке приставлена… Там у нас хорошо, только дверь не закрывается. — Она качнулась к Юрию, горячим лбом коснулась его щеки, отступила. — Ну, пойду я… Ночи-то теперь короткие.
— Да, — вздохнул Бесстужев. — Часа через три светать начнет.
Женщина не ответила, пробормотала что-то неразборчивое, быстро, сутулясь, пошла к лестнице.
Юрий прикурил. Огонь спички ослепил его. Подумал: хорошая она, эта Зоя. И, наверно, действительно невезучая. Вот и сейчас. Почему он ей понравился? Разве мало командиров, красноармейцев, холостых красивых ребят?
Крадучись, пошел мимо дома. Возле лестницы на чердак вздрогнул — почудилось, будто что-то скрипнуло наверху. Ускорил шаги, направляясь к сараю. Нес в душе неприятный осадок, словно обидел невольно слабого человека. У двери еще раз обернулся, посмотрел на темный дом, на чердак. Все тихо вокруг, везде спят. «Отдыхают. Один я полуночник!» — подумал он, расстегивая ремень.
Но в доме не спали. В трех душных комнатах, окна которых были наглухо завешаны одеялами, горели керосиновые лампы. Возле полевого телефона сидел дежурный командир и, мусоля карандаш, писал письмо. Майор Захаров, в майке, босой, склонив над столом голову, в который раз перечитывал речь Сталина, подчеркивая наиболее важные места.
На многих командиров и политработников эта речь подействовала ободряюще. А Захаров, изучая ее, находил в ней противоречия. По мнению Сталина получалось, будто мы выиграли оттого, что немцы первыми, нарушив договор, напали на нас. Германия добилась некоторого выигрышного положения для своих войск, но она, дескать, проиграла политически, разоблачив себя в глазах всего мира как агрессор… Ну а раньше-то? И раньше весь мир знал об этом, знали народы завоеванных немцами стран, знал и наш народ… Нет, лучше, если бы у Германии не оказалось этого выигрыша — внезапности, лучше бы мы встретили противника на границе и ответили ударом на удар…
В речи сказано было, что многие дивизии немецко-фашистских войск уже разбиты, а главные силы Красной Армии с тысячами танков и самолетов еще только вступают в бой. Это очень хорошо, если так. Но если лучшие дивизии немцев разбиты, а наши главные силы только вступают в бой, то зачем подробно говорить о том, что надо делать при отступлении?
Вероятно, положение было очень тяжелым, и руководствоваться следовало указаниями второй части доклада. А первая половина — это для успокоения…
Дежурный по полку, увидев, что Захаров лег и погасил лампу, облегченно вздохнул. Можно надеяться, что ночь пройдет спокойно и он сумеет, наконец, написать письма всей своей многочисленной родне.
Теперь свет горел только в другой половине дома. Там жил Патлюк. Он засиделся с Горицветом. У обоих было хорошее настроение, оба хорошо потрудились днем. Горицвет сегодня вновь обрел почву под ногами, знал, что надо говорить людям.
Новости нельзя было не спрыснуть, тем более что капитан привез с собой из Пинска две поллитровки. Захаров, этот с начала войны спиртного в рот не брал, слишком рассудительный человек. Бесстужев для компании не подходит. Не любит, да и молод еще, больше двухсот граммов не несет. Пришлось пригласить Горицвета. Похохатывая, Патлюк расспрашивал его: