Неизвестные Стругацкие: Письма. Рабочие дневники. 1942-1962 г.г.
Шрифт:
«Здравствуй, дорогой друг мой! Как видишь, я жив, хотя прошел, или, вернее, прополз через такой ад, о котором не имел ни малейшего представления в дни жесточайшего голода и холода. <…> Мы выехали морозным утром 28 января. Нам предстояло проехать от Ленинграда до Борисовой Гривы — последней станции на западном берегу Ладожского озера. Путь этот в мирное время проходился в два часа, мы же, голодные и замерзшие до невозможности, приехали туда только через полтора суток. [Позволю себе напомнить: эвакуация шла в дачных, неотопляемых вагонах, температура же в те дни не поднималась выше 25 градусов мороза. — Прим. БНС] Когда поезд остановился и надо было вылезать, я почувствовал, что совершенно окоченел. Однако мы выгрузились. Была ночь. Кое-как погрузились в грузовик, который должен был отвезти нас на другую сторону озера (причем шофер ужасно матерился и угрожал ссадить нас). Машина тронулась. Шофер, очевидно, был новичок, и не прошло и часа, как он сбился с дороги и машина провалилась в полынью. Мы от испуга выскочили из кузова и очутились по пояс в воде (а мороз был градусов 30). Чтобы облегчить машину, шофер велел выбрасывать вещи, что пассажиры выполнили с плачем и ругательствами (у нас с отцом были только заплечные мешки). Наконец машина снова тронулась, и мы, в хрустящих от льда одеждах, снова влезли в кузов. Часа через полтора нас доставили на ст. Жихарево — первая заозерная станция. Почти без сил мы вылезли и поместились в бараке. Здесь, вероятно, в течение всей эвакуации начальник эвакопункта совершал огромное преступление — выдавал каждому эвакуированному по буханке хлеба и по котелку каши. Все накинулись на еду, и когда в тот же день отправлялся эшелон на Вологду, никто не смог подняться. Началась дизентерия. Снег вокруг бараков и нужников за одну ночь стал красным. Уже тогда отец мог едва передвигаться. Однако мы погрузились. В нашей теплушке или, вернее, холодушке было человек 30. Хотя печка была, но не было дров. <…> Поезд шел до Вологды 8 дней. Эти дни, как кошмар. Мы с отцом примерзли спинами к стенке. Еды не выдавали по 3–4 дня. Через три дня обнаружилось, что из населения в вагоне осталось в живых человек пятнадцать. Кое-как, собрав последние силы, мы сдвинули всех мертвецов в один угол, как дрова. До Вологды в нашем вагоне доехало только одиннадцать человек. Приехали в Вологду часа в 4 утра. Не то 7-го, не то 8-го февраля. Наш эшелон завезли куда-то в тупик, откуда до вокзала было около километра по путям, загроможденным длиннейшими составами. Страшный мороз, голод и ни одного человека кругом. Только чернеют непрерывные ряды составов. Мы с отцом решили добраться до вокзала самостоятельно. Спотыкаясь и падая, добрались до середины дороги и остановились перед новым составом, обойти который не было возможности. Тут отец упал и сказал, что дальше не сделает ни шагу. Я умолял, плакал — напрасно. Тогда я озверел. Я выругал его последними матерными словами и пригрозил, что тут же задушу его. Это подействовало. Он поднялся, и, поддерживая друг друга, мы добрались до вокзала. <…> Больше я ничего не помню. Очнулся в госпитале, когда меня раздевали. Как-то смутно и без боли видел, как с меня стащили носки, а вместе с носками кожу и ногти на ногах. Затем заснул. На другой день мне сообщили о смерти отца. Весть эту я принял глубоко равнодушно и только через неделю впервые заплакал, кусая подушку <…>».
Ему, шестнадцатилетнему дистрофику, еще предстояло тащиться через всю страну, до города Чкалова — двадцать дней в измученной, потерявшей облик человеческий, битой-перебитой толпе эвакуированных («выковыренных», как их тогда звали по России). Об этом куске своей жизни он мне никогда и ничего не рассказывал.
В другой публикации БН рассказывает о скитаниях АНа несколько по-другому.
Из госпиталя брата направили в детский дом. Тут начались его приключения, о которых он никогда мне не рассказывал. Мне приходилось сталкиваться с детдомовцами военного времени, и я догадываюсь, почему он не любил вспоминать этот период.
Детский дом, куда попал АН, и детский дом, описываемый в ДСЛ, — насколько соответствует одно другому? Неизвестно.
В конце концов Аркадия занесло аж в Оренбург (тогда — Чкалов), и там его как человека большой грамотности (девять классов кончил, в Ленинграде!) направили начальником так называемого «маслопрома» в районный центр Ташла. «Маслопром» — это был приемный пункт, куда местное население должно было сдавать (по-моему, бесплатно) молоко, а в обязанности начальника входило молоко это пропускать через сепаратор, а образующиеся сливки регулярно отправлять в город. Нашли кому поручить это дело — вчерашнему блокаднику, вечно голодному парнишке шестнадцати лет! Он это молоко пил, сливки обменивал на хлеб и печеную тыкву, проворовался вчистую. Не знаю, чем бы все это кончилось — в военное-то время!.. Но тут одно из бесчисленных писем, которые он слал матери в Ленинград, дошло-таки — правда, не до матери, а до соседки нашей по лестничной площадке…
Аркадий вместе с отцом эвакуировался в самом конце января 42-го года по ледовой Дороге Жизни, чудом выжил, потерял отца, сделался беспризорником, мотался по стране, оказался, в конце концов, в райцентре Ташла Чкаловской области, откуда слал письмо за письмом в блокированный Ленинград — маме, школьным друзьям, соседям, а письма не доходили, исчезали одно за другим, пока одно, наконец, не дошло (не к маме — к соседям по лестничной площадке), и мама немедленно собралась и, прихватив с собою младшего, кинулась спасать старшего. (Это был уже конец августа 1942 года, эвакуация шла через Ладожское озеро по воде на каких-то немыслимых баржах, а в небе висели немецкие самолеты и делали с этими баржами все, что им хотелось.)
Письмо, пришедшее к соседям, семье одноклассника АНа Ашмарина, это, вероятно, и есть то письмо, которое БН цитировал выше. Но в архиве БНа сохранилось еще одно письмо АНа — одно из тех, что писал он в осажденный Ленинград, не зная, живы ли там его родные.
Солдатский «треугольник». На нем адреса: город Ленинград, проспект Карла Маркса, дом 4, кв. 16, Стругацкой А. И. // Чкаловская обл., Ташлинский район, п. совхоз им. Калинина, ферма № 3. Стругацкому А. Н.
Дорогая мамочка и братишка.
Пишу вам четвертое письмо без всякой надежды на то, что ни его получите. Я от вас писем не получал и не знаю, живы ли вы, или просто мои письма до вас не дошли. Повторяю уже четвертый раз — отец мой и Борин и твой муж, мама, умер в Вологде, и четвертый раз мне становится трудно дышать от слез. А плакать я почти разучился, так как прошел через такой ад, о котором прежде не имел представления.
Я сейчас в Чкаловской обл., в Калининском совхозе, работаю маслопромом и имею дело с огромными количествами молока, сливок и масла. Если бы вы приехали ко мне! В Вологде, пока я лежал в больнице, пропали почти все наши вещи и сейчас я имею то, что ношу на себе. Жизнь здесь неплохая, хотя белых булок и сахара нет и следа (помнишь, как нам врали об этом в Выборгском райсовете). Хлеба, картошки, молока и молочных продуктов ем вволю. Очень хочу, чтобы вы были бы здесь, со мной. Мама, милая моя, если я до сентября не получу от вас известий, то буду считать вас умершими и отправлюсь добровольцем на фронт. Жить, не увидев больше тебя и Бориса, я не могу. Писать тебе я буду теперь через каждые 10 дней и с нетерпением жду твоего ответа. Получив твой ответ, напишу подробно, как выехать, куда ехать и что с собой взять.
Целую тебя крепко-крепко, и Боречку тоже, даже если вас нет в живых.
До свидания, остаюсь твой преданный сын и Борькин любящий брат Аркадий.
В августе 42-го мы выехали и в середине сентября были уже и Ташле. Мама распродала все, что привезла с собою, покрыла недостачу и сама стала заведывать этим маслопромом. Она была человеком поразительного жизнелюбия и энергии. Никогда не сдавалась, никакого труда не боялась и была талантлива во всем, за что бралась. Она и на маслопроме этом освоилась моментально, стала делать какую-то особенную брынзу, получила звание мастера-брынзодела, а брынзу эту специальным транспортом вывозили в Чкалов — начальству кушать…
— Роман «Хромая судьба» начинается — в числе прочих — фразой: «Москву заносило, как богом забытый полустанок где-нибудь под Актюбинском». Эта географическая «сноска» — результат какого-то личного опыта? Кстати — вашего или Аркадия?
— Хороший пример. Совершенно не помню, кто мог предложить эту фразу. Дело в том, что в тех краях мы бывали с Аркадием оба. Аркадий во время войны учился в актюбинской минометной школе. Я — «по соседству», в Оренбуржье, в городе, который назывался тогда Чкалов. Если глядеть из Петербурга, то эти области оказываются практически рядом — каких-нибудь пятьсот километров. Так что образ маленького городка, заносимого снегом, был близок нам с братом обоим.
Мы жили в районном центре Ташла. Это было огромное село, несколько сотен домов на высоком берегу реки Ташолки. Я часто вижу эти места во сне, но назвать дом, в котором мы жили… нет, это не в моих силах, не помню. И имен хозяев не помню. Впрочем, это были старые люди, их давно уже нет в живых.
Учились ли Вы в Ташлинской школе?
Фаина. Ташла, Россия
Да, учился, в третьем классе (1942-43 гг.).
<…>
АНС закончил десятилетку именно в Ташле. И сразу после этого ушел в армию.
В селе Ташла, где научился плавать, я тонул. Когда лодка перевернулась, меня вытащили дружки.
Там же, в Ташле (это было во время эвакуации), у меня была обязанность — таскать корм свиньям, которые (одна наша, одна соседская) жили в глубокой яме, оставшейся от старого ледника. Я спускался дважды в день в эту яму с ведром, вываливал корм в лохань. Пока свиньи были поросятами, все было ничего. Но потом они вымахали до размеров угрожающих и в один прекрасный день сцапали меня — одна за штанину, а другая за ногу, и я (хилый, послеблокадный десятилетний парнишка), напугавшись, еле отбился от них пустым ведром. Потом я не раз читал и слышал об аналогичных случаях с другими людьми, — случаях, кончавшихся гораздо более трагически, и все эти рассказы были мне очень близки и понятны.