ЖАНРЫ

Неизвестные Стругацкие. От «Града обреченного» до «Бессильных мира сего» Черновики, рукописи, вариан

Бондаренко Светлана

Шрифт:

Предела нет. Я уверен, что он никогда не сорвется. Он будет смотреть мимо. Говорить кратко и тихо. Отказываться от обеда. Вместо того, чтобы есть вместе с нами жареную курицу с соевым соусом, он будет делать вид, что перепечатывает какой-то отчет, а на самом деле — изливать будет свою ненависть в незамысловатые тексты, не лишенные, впрочем, чувства и информативности.

Все здесь написанное — правильно. Ненависть обостряет наблюдательность, глаз делается острым, а перо — точным. Это я знаю по себе. Только он врет, что я им помыкаю. Я никем не помыкаю. Это мною все помыкают. Или пытаются помыкать — что, впрочем, одно и то же…

Не хочу об этом думать. Мне скучно и тошно об этом думать. Мне вообще — и уже довольно давно — скучно и тошно. С тех пор, наверное, как я пережил свой двадцать второй приступ профессиональной импотенции и понял вдруг, что это теперь — навсегда…

Не помню, когда я осознал это впервые и окончательно. Помню только, что это было как открытие в себе семени смерти — вдруг понимаешь, что ты смертен и ждать осталось не так уж и много: ну пятнадцать лет, ну двадцать… А ведь только вчера ты считал себя (а значит и был) бессмертным! Что такое двадцать лет жизни но сравнению с бессмертием? Что такое скупые дозы… приступы… пароксизмы вдохновения, сделавшегося отвратительно редким, в сравнении с тем ликующим сознанием мощи, которое, помню, сотрясало меня еще совсем недавно, какие-нибудь десять лет назад… Ощущение всемогущества. Ощущение Бога в груди — вот здесь, под самой ямочкой, под ключицами, где теперь никогда не бывает никаких ощущений, кроме, разумеется, тупой ишемической боли, если вздумаешь как встарь догнать уходящий троллейбус…

Иногда я желчно завидую людям, которые могут реализовать свой профессионализм в любой момент, когда им только захочется. Художникам завидую. Музыкантам… Акробатам. Захотелось тебе сделать сальто назад — напружинил мышцы, присел, вскинул тело, перевернул себя в воздухе и снова стал на ноги — прочно и точно, как влитой. Или — ударил по клавишам и родил мелодию, которой только что не было и которая вдруг стала быть… Как только тебе захотелось. Пришло в голову. Зачесалось.

И очень сочувствую сочинителям всех родов. Потому что то, что я делаю, то единственное, что я умею лучше многих, а может быть и лучше всех — это тоже своего рода сочинительство. Изобретение не существовавшего без тебя и помимо тебя. Открытие, повторяющееся вновь, и вновь, и вновь — в конечном счете открытие себя в себе, знания о человеке, который перед тобой — сидит, и ничего не понимает, только глаза на тебя таращит, и в голову даже не берет, что во мне уже СЛУЧИЛОСЬ, и я вижу не его, глазами лупающего, не оболочку его бренную, а суть, подноготную, душу. Сущее его и будущее, на многие годы вперед, аминь…

…Телефон курлыкнул, я не стал поворачивать к нему голову, и слушать не стал, что там Роберт бурчит в трубку. Меня это не касалось. Я все прислушивался к своей тошноте, к томлению души и тоске немощи своей. Только одно я и слышал сейчас в себе. Только одно. НЕУЖЕЛИ НИКОГДА БОЛЬШЕ? НЕУЖЕЛИ НИКОГДА…

Роберт сказал:

— Марат Александрович, это — Саша Буре. Очень просит.

Я вздохнул. Тут ничего нельзя было сделать. Я отказал бы сейчас кому угодно, хоть президенту, но я не мог отказать любимому ученику. Я взял отводную трубку.

— Саша? Ну, здравствуй.

— Марат Александрович, извините Бога ради…

— Брось, ты прекрасно знаешь, что тебе — можно. Слушаю тебя внимательно.

Оказывается, его интересовало, не знаю ли я, где сейчас Вадим. Это показалось мне совсем уже странным.

— Это ты меня спрашиваешь, где сейчас твой Вадим? Ты— меня?

— Да. Он пропал с концами. Никто не знает, я его ищу…

— А мама?

— Она говорит, что он уехал еще в начале августа, когда она была в санатории. И с тех пор не пишет, и ничего…

— И записки не оставил? Матери?

— Записку оставил. „Уехал на заработки. Не беспокойся. Подробности письмом“.

— И все?

— И все.

— Хм. Вообще-то это на него, согласись, похоже. А?

— Похоже, — согласился Саша. — Но тут дело не в том, что я там беспокоюсь или что… Ничего с ним не будет. Просто он нужен и, вот в чем дело.

— Тебе?

— М-м-м… Не совсем. Но и мне тоже.

— Зачем?

— Н-ну…

— Не врать!

— И не думаю! Просто это наши с ним дела…

Облака бежали по небу неестественно быстро, устрашающе быстро, как это иногда бывает в кино, и он придумал загадку: „Ног нет, а бегут быстро — что это такое?“ Вопрос получился, но это был ненастоящий вопрос. Очередной ненастоящий вопрос. Пустышка. Впрочем, никто никогда не может сказать, будет от вопроса толк пли нет. Надо пробовать. Метод проб и ошибок. Истерических проб и угрюмых ошибок.

Он записал: „Что это такое — ног нет, а бежит?“

Все это — история умирания в человеке добра и доброты. И он знает об этом.

Аятолла оказывается учеником Стэна — одним из первых, давно забытым — походил, походил на занятия, показал себя блистательным аналитиком да и слинял навсегда. А теперь — вот какой!

Звонок в ад. Умирает от рака приятель-сотрудник-напарник.

— …Стэнни, милый… Это такая мука… такая мука… Брось все, забудь. Не наше это дело… Такая расплата… (И видение темной, черной, наглухо закупоренной комнаты. Черный платок на ночнике. Белое пятно света на простынях. Удушье. Страх. Боль. Смерть.) ВОПРОС: Что надо „бросить, забыть“? Что это за „не наше дело“?

— Смерть больше любого горя.

Мальчишки ходят по квартирам — просят клей „Момент“, якобы заклеить велосипедную камеру (отрыжки представлений первой половины века), а на самом деле, чтобы нюхать.

ГЛАВА 1. Письменный отчет Роберта органам. Ночь патриарха.

„…Я согласился писать о нем не потому, что испугался вас. И уж, конечно, не потому, что хочу помочь вам. Вообще — не потому, что усматриваю в этом занятии хоть какой-нибудь корыстный смысл.

Я начал эти записки потому, что, кажется, понял: после меня в мире не останется ничего, кроме этих записок. Более того: и после. НЕГО не останется ничего, кроме этих моих записок. Да нескольких слухов, напоминающих уже легенды. Да великого множества интервью, раздражающих воображение и порождающих новые слухи, и новые легенды.

О нем до сих пор распускаются странные слухи и рассказываются сочные легенды. Полагаю, в вашем департаменте, их кто-нибудь старательно собирает, сортирует (высунув набок язык) и дотошно анализирует. Вполне допускаю даже, что часть этих слухов придумана и распространена именно вами… Но две легенды я здесь приведу. Одну — потому, что она кажется мне совершенной, отшлифованной в пересказе до состояния готовой новеллы. А вторую — потому, что сам был свидетелем события и имею возможность на этом примере наблюдать, как скромно-затрапезная куколка факта трансформируется в роскошную бабочку легенды.

Итак, история первая.

Идет троллейбус, по дневному времени — малонаселенный, все сидят. Все тихо, мирно. На заднем сиденье расположился неопределенной конфигурации дядек, про которого одно только и можно было поначалу сказать, что он с большого пролетарского бодуна. Скорее всего, именно поэтому сидит он в полном одиночестве, и ему, видимо, скучно. И он начинает говорить.

— На следующей остановке, — говорит он, — выйдут двое, а войдет один… А вот на следующей никто не выйдет, а войдет мама с ребенком… А уж на следующей — выйдут четверо, а войдут трое…

Поделиться с друзьями: