Неизвестный Бунин
Шрифт:
Перечисленные выше мотивы с удивительным постоянством повторяются на протяжении всего творчества Бунина.
Укажем на некоторые примеры, взятые из его лирики, ибо в отличие от прозы, где часто тщательно запрятано и почти неопределимо не только его собственное «Я», но и «Я» повествующее, – именно в лирике Бунин раскрывается с наибольшей прямотой и откровенностью.
Уже в самых первых юношеских стихах можно почувствовать эти мотивы, в таких как, например, «Весенняя песенка» (1886 г.), «Музыка вечера» (1886 г.), «Он говорил в тоске тревожной» (1886 г.), «Мы все рабы» (1887 г.). Вот стихотворение восемнадцатилетнего Бунина «Ветер осенний в лесах подымается» (1888 г.):
Жизнь зарождается в мраке таинственном.Радость и гибель еяСлужат нетленному и неизменному,Вечной красе Бытия!(С этого момента слова «Бытие», «Ночь», «Душа» и т. п. он начинает писать в определенном контексте с большой буквы.)
Затем тема звучит всё более определенно.
«Любил он ночи темные в шатре» (1901 г.) —
бессмертие прошлого.«Ночь» (1901 г.) —
…счастие слияньяВ одной любви с любовью всех времен!«Отрывок» (1902 г.) —
Умру – и всё ж останусь в этом мире,Как часть его великой, вечной жизни…«Надпись на чаше» (1903 г.) —
Вечно лишь то, что связует незримое связьюДушу и сердце живых с темной душою могил.«Весна и ночь, и трепет звезд» (1904 г.) —
Душа моя и жизнь моя.В ночном потоке бытия…«Луна полночная глядит» (1904 г.) —
А что за ней? Там тоже я,Душа моя.«Джордано Бруно» (1906 г.) —
Живя и умирая, мы живемЕдиною, всемирною Душою…«Мекам» (1906 г.) —
Смерть есть приближенье к Божеству…«Собака» (1909 г.) —
Я человек: как Бог, я обреченПознать тоску всех стран и всех времен.«Могила в скале» (1909 г.) —
Тот миг воскрес. И на пять тысяч летУмножил жизнь, мне данную судьбою.«В Сицилии» (1912 г.) —
Обители забытые, пустые —Моя душа жила когда-то в них…Чем дальше, тем настойчивее становятся эти мотивы:
«У гробницы Виргилия» (1916 г.) —
Жить отрадою земною,А кому – не всё ль равно!…Счастлив я,Что моя душа, Виргилий,Не моя и не твоя.«Псалтирь» (1916 г.) —
Дни мои отошли, отцвели,Я бездомный и чуждый земли…Укажи мне прямые путиИ в какую мне тварь низойти.«В горах» (1916 г.) —
Я говорю себе, почуяв темный следТого, что пращур мой воспринял в древнем детстве:– Нет в мире разных душ и времени в нем нет!«Памяти друга» (1916 г.) —
И ты сказал: «Послушай, где, когдаЯ прежде жил? Я странно болен – снами…Как эта скорбь и жажда – быть вселенной,Полями, морем, небом – мне близка!..Та сладостная боль соприкасаньяДушой со всем живущим…«Луна и Нил» (1916 г.) —
…И пять тысячелетийпрошли с тех пор… Прошли и для меня:И разве я тот полдень позабыл?«Дедушка в молодости» (1916 г.) —
Вот этот дом, сто лет тому назадБыл полон предками моими…«Нет Колеса на свете, Господин» (1916 г.) —
А мир, а мы? Мы разве не похожина Колесо?..«Качаюсь, плескаюсь – и с шумом встаю» (1916 г.) —
«Я» отождествленное с волной.«Этой краткой жизни вечным измененьем» (1917 г.) —
память – тайна…Говоря о других писателях, Бунин всегда обращал особое внимание на их физический облик, на «биологическую особь» с определенной наследственностью и определенными задатками и свойствами.
Например, при первом же знакомстве с Куприным Бунина восхитило в Куприне нечто «звериное»25. Сам Бунин о Куприне замечает: «Сколько в нем было когда-то этого звериного – чего стоит одно обоняние, которым он отличается в необыкновенной степени! <…> Он по-звериному щурил глаза <…>, энергично пожал наши руки своей небольшой рукой (про которую Чехов сказал мне однажды: "Талантливая рука!")»26.
В Толстом он тоже отмечает биологическую породистость, «дикость», сходство с гориллой, его «бровные дуги»27, «по-звериному зоркие глаза» (М. IX. 57 [1] ; «по-звериному» – в устах Бунина высший комплимент). Бунин отмечает, что Толстой «завистливый восторг испытывал (столь близкий самому Бунину. – Ю. М.) перед звериностью Хаджи-Мурата, Брошки». (М. IX. ио), что он обладал острым чувством Всебытия и принадлежал к числу «люто страждущих, тоскующих о всех тех ликах, воплощениях, в коих пребывали они» (М. IX. 48), говорит, что Толстой обладал необыкновенной памятью, то есть не «памятью в обычном значении этого слова» (М. IX. 47), а чем-то гораздо большим (прапамятью)28. Многие черты характера Толстого Бунин выводит непосредственно из его родословной: «Был он родовит. Это вообще надо помнить, говоря о его жизни: роды, наиболее близкие ему, были по своему характеру, как физическому, так и духовному, выражены резко; были они, кроме того, очень отличны друг от друга, противоположны друг другу <…>, тут, как во всех старинных родах <…> все имеет черты крупные, четкие, своеобразные, отсюда все противоположности, все силы и все особенности в его собственном характере…». (М. IX. 123–124).
1
Здесь и далее автор указывал ссылки на публикации Бунина следующим образом: М. – Собрание сочинений, тт. 1–9, М.: Художественная литература, 1965–1967; Б. – Собрание сочинений, тт. 1-11, Берлин: Петрополис, 1934–1936; Пг. – Полное собрание сочинений, тт. 1–6, Пт.: Товарищество А. Ф. Маркс, 1915; после буквенного обозначения следует указание на соответствующий том и страницу.
Говоря о Чехове Бунин отмечает: «Печальная, безнадежная основа его характера происходила еще и от того, что в нем, как мне всегда казалось, было довольно много какой-то восточной наследственности, – сужу по лицам его простонародных родных, по их несколько косым и узким глазам и выдающимся скулам» (М. IX. 170).
Очень характерно в этом смысле еще одно высказывание Бунина: «Помню жуткие, необыкновенные чувства, которые испытал однажды (в молодости), стоя в церкви Страстного монастыря возле сына Пушкина, не сводя глаз с его небольшой и очень сухой, легкой старческой фигуры в нарядной гусарской генеральской форме» (Б. 1. 24). Бунин жадно рассматривает, как бы впитывает глазами весь облик этого человека («белая курчавая голова» – курчавая как у Пушкина), носителя пушкинских генов, пушкинской ауры29…
Примерно такие же чувства он испытывал и гораздо позже, в 1940 году в Ницце, куда поспешил из Грасса, бросив все свои дела, чтоб увидать внучку Пушкина. «Я испытал нечто подобное даже лет десять тому назад, познакомившись в Ницце с дочерью этого генерала, то есть родной внучкой Пушкина: ведь передо мной опять было существо, в котором текла кровь человека, для нас уже мифического, полубожественного!»30.
То же самое, то есть важность физико-биологического аспекта, можно отметить у него и в отношении писателей нелюбимых. Он подмечает в них прежде всего отталкивающие физические черты (и это весьма шокировало многих в его литературных мемуарах): у «педераста» Кузмина «полуголый череп и гробовое лицо, раскрашенное как труп проститутки», Арцыбашев – «тщедушный и дохлый от болезней», Гиппиус «чахоточная и совсем недаром писавшая от мужского имени», Минский – «малорослый и страшный своей огромной головой и стоячими черными глазами», а Маяковский – с «площадной глоткой», «в желтой кофте, с глазами сплошь темными, нагло и мрачно вызывающими, со сжатыми, извилистыми, жабьими губами»31.