Немецкая романтическая повесть. Том I
Шрифт:
— Как? уже готово? И эта приятная, правильная фигура складывается так вдруг, сама собой! О молодой человек, кто бы вы ни были, вы находитесь сейчас на верном пути, и счастье протягивает вам руку.
Порывистый Марло нетерпеливо смешал карты и сказал:
— Оставьте эти общие фразы, применимые более или менее ко всему свету, вот вам золотой, и скажите нам что-нибудь более определенное. А чтобы это вам было легче, знайте, что перед вами три писателя, назовите их поэтами, если хотите, и мы задались вопросом, о ком из здесь присутствующих будут говорить будущие поколения, чьи труды вознаградятся венцом славы и на радость миру просуществуют и сохранятся дольше всех.
— Блажен терпеливый, — сказал гадатель. — Судя по вашему гневу и брани, вы, должно быть, считаете себя здесь самым важным и уже уверены в своем венце. Но в таком случае вам не следовало переступать через мой порог, ибо зачем тому, кто несет уверенность в себе, перешагивать его? А затем вы в моей квартире должны уважать то таинственное правило, которому я сам подчиняюсь; кто насильственно нарушает порядок этих карт, грубо нарушает волшебные линии, распускающиеся, как лучи, в моей зрящей душе, и затрудняет мое вещание. Если бы вы могли увидеть невидимое художественное произведение, открывающееся моим внутренним очам, вы так же остереглись бы разорвать его, как полотно, на котором краски наложены кистью Тициана.
— Действуйте, говорите, — воскликнул Марло, — я не буду больше вам мешать.
Гадатель взял карты, сложил их вместе, несколько раз дунул на них и зашептал с выражением такого благоговения, как будто новым освящением хотел искупить оскорбление. Теперь он тасовал гораздо дольше прежнего, давал всем по очереди снимать, каждый раз снова перемешивая карты, после чего, разделив на три части, разложил их перед каждым из вопрошающих отдельными фигурами. Когда он покончил с этим, снова начались его формулы и тихое вычисление; то-и-дело он отнимал карту в одном месте и присоединял ее в другом, так что вскоре фигура, предназначенная для Грина, исчезла. Та, что была перед Марло, лежала беспорядочно, а та, что перед незнакомцем, — четко и правильно; вскоре, при непрекращающемся вычислении, последнему достались также все карты Марло, образовавшие правильными кругами причудливую, казавшуюся понятной, фигуру. Когда кончилось это действо и маг внимательно осмотрел свою работу, он почти со смирением снял берет с головы, пристально посмотрел на скромного незнакомца и сказал:
— Этот молодой человек, кто бы он ни был, предназначен судьбой носить венец славы, его будут называть, когда вы будете уже давно забыты, и то, что он уже теперь сочинил, переживет века, отдаленнейший внук с радостью будет его вспоминать, а отечество будет гордиться его, ныне еще неизвестным именем.
Как ни торжественно произнес он эти слова, они вызвали неудержимый хохот у обоих поэтов, и маленькая комната задрожала от громких звуков, между тем как неизвестный, густо покраснев и отвернувшись, рассматривал пол так сосредоточенно, что, казалось, не замечал ни смеющихся поэтов, ни пророка.
— Клянусь святым Георгием, — вскричал Марло и так сильно ударил кулаком по столу, что все пестрые легкие карты заплясали, — пророчество разрешилось отменной глупостью! Ну, писец, что вы на это скажете? Так высоко еще никогда не почитали вас и ваши бумаги. Весьма вероятно, что переписанные вами вчера документы будут изрядное время храниться. О глупец, старый слабоумный дурак! А мы еще большие дурни, забрались в эту лавчонку, чтобы приобрести простой обман и чепуху. Но вы опростоволосились, старый чернокнижник, и я не поленюсь открыть на вас глаза бестолковой, глупой толпе.
— Делайте, что хотите, ослепленный гордец! — воскликнул волшебник в сильном гневе, величественным движением снова надевая берет на голову. — Вы отпираете темницу уст моих, так что теперь я выпущу на волю слова, заточенные мною, подобно злодеям, в глубине груди, чтобы согнать краску с ваших ланит и потушить блеск ваших очей. Что за дело мне до вашей славы, до ваших недолговечных произведений, когда ваша жизнь сама еще более недолговечна? Так вещали мне эти презренные фигуры и черты вашего лица. Где ты, великий, ищешь своей славы и своего счастья, там найдешь ты свое унижение; вон тот хохотун уже завтра и послезавтра напрасно пожелает вернуть сегодняшний час; да, этот месяц, даже ближайшая неделя не вся еще пройдет, как преждевременная смерть унесет вас обоих, и забвение и позор, дико скалясь, замашут мрачными знаменами над вашими трупами. Этого высокомерного быстро унесет насильственная смерть, как то предсказывает и мрачный взгляд его, и зловещая складка на лбу. Ну, смейтесь же, несчастные, потешайтесь своими остротами! Еще продлится эта ночь, после которой своим черным плащом вас окутает та вечная, из которой нет выхода, в которой никогда не занимается заря радости и веселья, остроумия и шуток.
Все притихли и стали серьезными; Грин и Марло побледнели; задумчивые, спустились они по высокой лестнице и прошли через двор в сумрачный переулок. Незнакомец с простым, вежливым поклоном поспешил домой, погруженный в свои мысли. На улице Марло взглянул вверх и сказал:
— На будущей неделе я иду к лорду Гунсдону. Мой слабый друг, выбрось эту глупость из головы. Кому охота убить хотя бы минуту радостной жизни на подобные нелепости!
— Но и тебя я никогда не видел таким потрясенным, — сказал Грин. — Не следовало бы заниматься подобной чертовщиной; когда ее потревожат, колеса этой безумной шестерни увлекают самого сильного и решительного. В том-то и дело, что основы нашей жизни покоятся на глупости; когда глупость потрясает основные камни, то наше существо колеблется, какими бы сильными мы ни считали себя до тех пор. До свидания, моя Эмми, верно, давно уже ждет меня.
Ничего не ответив, Марло в глубокой задумчивости побрел по пустынному переулку, Грин же направился снова к более оживленной части города. Вдруг в темноте мягкая рука ударила его по плечу, и кто-то спросил:
— Куда это ты, старина?
— Господь да хранит нас, — воскликнул Грин, — от фей и эльфов! Я скорее готов был увидеть какого угодно духа, чем снова тебя, безбожное дитя, несчастная Билли!
— Почему несчастная? — спросила она игриво, вешаясь ему на руку.
— По твоему положению и заблуждению, — сказал Грин, напрасно стараясь освободиться от грешницы.
— Ведь я не была виновата в том, что не видала тебя так долго, — начала она снова.
— Нет, — ответил он, — виновата была только моя бедность; потому что ты, когда увидела, что обобрала меня дочиста, то скромненько заперла дверь передо мной и велела говорить, что тебя нет дома.
— Вот и неправда! — воскликнула она с ласковым упреком в голосе. — Разве у меня нет родственников, нет сестер? Разве не могло случиться, что одна из них смертельно заболела и мне пришлось за ней ухаживать? Смотри, старина, я живу все еще здесь, в том же доме. Поднимись же опять ко мне, после долгого отсутствия.
— Я не могу, — воскликнул Грин, — не хочу, не смею!
— О, ты хочешь, — ласкалась она. — Только, чтобы попрощаться, если уж ты решил так вероломно меня оставить. Одну единственную прощальную минутку, ее-то я, верно, заслужила! Ты должен только посмотреть на мою обстановку; я так красиво расставила все твои книги в изящных переплетах. Они уже давно — мое единственное утешение. Твой портрет все еще висит на старом месте и ежедневно украшается лаврами или свежими цветами. Ты знаешь, что завтра день твоего рождения?
— Как? Уже завтра? — спросил удивленный поэт.
— Вот видишь, — продолжала она сладчайшим голосом, — я знаю это лучше, чем ты, — так твоя жизнь срослась с моим несчастным сердцем. Ну, иди же только на минутку. Я обещаю, что не потребую от тебя даже поцелуя. — Слезы не дали ей договорить.
— Я уступаю, — сказал Грин, — хотя прекрасно знаю, что не должен был бы этого делать. Потом ты должна утешиться и спокойно отпустить меня навсегда.
— Разве я хочу большего? — всхлипывала она. — Могу ли я желать чего-нибудь, кроме твоего счастья, раз я тебя люблю?