Немецкая романтическая повесть. Том II
Шрифт:
Лишь за городскими воротами на большой дороге торговец в первый раз оглядел мальчика. Он был красив необычной, немного неподвижной красотой, черные волосы гладкими прядями свисали на лоб, бросая тень на сосредоточенное и умное лицо, выражение которого совершенно не менялось. Старик задал ему ряд вопросов, на которые мальчик отвечал очень кратко; неразговорчивый, ушедший в себя, сидел он в углу, заложив руки в карманы, и бросал задумчивые и пугливые взгляды на предметы, проносившиеся мимо них. От времени до времени он медленным и бесшумным движением вынимал из кармана горсть орехов, которые захватил с собой, и, меж тем как Пиаки утирал слезы, клал их себе в рот и щелкал их.
В Риме Пиаки, после короткого рассказа о случившемся, представил его Эльвире, своей молодой, прекрасной супруге, которая не могла удержаться от слез при мысли о Паоло, ее маленьком пасынке, горячо любимом ею, но все же прижала Николо к своей груди, несмотря на то, что он стоял перед нею чужой и неподвижный, отвела ему постель, в которой спал Паоло, и подарила ему все его платья. Пиаки поместил его в школу, где тот научился читать, писать и считать, и, так как, по вполне понятной причине, полюбил он мальчика в меру той цены, какой достался он ему, то по прошествии всего нескольких недель усыновил его с согласия доброй Эльвиры, которая уже не надеялась иметь детей от старика. Вскоре он рассчитал одного из своих приказчиков, которым имел разные основания быть недовольным, и, определив Николо на его место в контору, мог с радостью увидеть, что тот ревностно и успешно принялся за сложные дела, которые старику приходилось вести. Отец, заклятый враг всякого ханжества, не находил в нем ничего, достойного порицанья, кроме дружбы его с монахами кармелитского монастыря, очень милостиво расположенными к молодому человеку благодаря тому значительному состоянию, которое должно было перейти к нему в наследство от старика; ничего достойного порицанья не находила в нем и мать, кроме проснувшейся в груди юноши слишком рано, как ей казалось, страсти к женщинам. Ибо еще на пятнадцатом году он стал, благодаря посещению монахов, жертвой обольщения некоей Ксавьеры Тартини, наложницы епископа, и, хотя, вынужденный к тому строгим требованием старика, он и порвал эту связь, все же Эльвира имела различные поводы полагать, что воздержание его на этом опасном поприще было не очень велико. Но когда Николо на двадцатом году женился на Констанции Парке, юной, достойной любви девушке, родом из Генуи, племяннице Эльвиры, воспитанной под ее наблюдением в Риме, то казалось, что это зло пресечено в корне; родители были вполне довольны им и, чтобы дать ему доказательство того, они наделили его блестящим состоянием, причем ему отведена была значительная часть их красивого и обширного дома. Наконец, когда Пиаки исполнилось шестьдесят лет, он сделал последнее и самое большое, что мог сделать для него: он передал ему законным порядком все свое состояние, лежавшее в основе его торгового дела, за исключением небольшого капитала, который он оставил для себя, а сам вместе со своей верной, добродетельной Эльвирой, у которой в жизни почти не было желаний, удалился на покой.
На душе Эльвиры лежала тихая тень грусти, которая осталась у нее на всю жизнь после одного трогательного события ее детства. Филиппо Парке, отец ее, состоятельный генуэзский красильщик, жил в доме, который, как того требовал его промысел, примыкал своей задней частью к самому берегу моря, выложенному каменными плитами; огромные, прикрепленные одним концом к скату крыши балки, на которых развешивали выкрашенные ткани, тянулись над водой на расстоянии в несколько локтей. В одну роковую ночь, когда дом был охвачен пожаром и вспыхнул весь сразу, как если бы он был сооружен из смолы и серы, тринадцатилетняя Эльвира, со всех сторон устрашаемая пламенем, подымалась с лестницы на лестницу и, сама не зная каким образом, очутилась на одной из этих балок. Бедное дитя, вися между небом и землей, не знало, как ему спастись; за нею осталась горящая крыша, с которой огонь, бичуемый ветром, перебросился на балку и уже впился в нее, а под нею было огромное, пустынное, ужасное море. Уже она хотела, отдавшись покровительству всех святых, выбрать из двух зол меньшее и броситься в волны, как вдруг у схода на крышу появился юный генуэзец из патрицианского рода, сбросил на балку свой плащ, обхватил девушку и с мужеством, равным его ловкости, соскользнул вместе с нею в море по одной из влажных тканей, развешанных на балках. Здесь их подняли лодки, находившиеся в гавани, и доставили на берег при громком ликовании толпы; но оказалось, что юный герой, еще пробираясь через горящий дом, был тяжело ранен в голову камнем, сорвавшимся с карниза, и вскоре, лишившись чувств, он упал на землю. Так как выздоровление долго не наступало, то маркиз, отец его, в чей дом он был перенесен, созвал со всех концов Италии врачей, которые несколько раз трепанировали ему череп и вынули из мозга много костей, но все искусство их, по непонятному изволению небес, было тщетно; он лишь изредка вставал, опираясь на руку Эльвиры, которую мать его призвала ходить за ним, и после трехлетних мучительных страданий, во время которых девушка не отходила от его ложа, он в последний раз протянул ей приветливо руку и скончался.
Пиаки, который имел торговые сношения с домом маркиза, там познакомился с Эльвирой, ходившей за больным, и через два года после того женился на ней; он всегда остерегался произносить в ее присутствии имя юного чужеземца или чем-нибудь напоминать о нем, ибо знал, что ее прекрасной и чувствительной душе это должно было причинять сильное потрясение. Малейшее, хотя бы самое отдаленное напоминание о том времени, когда юноша ради нее принял муки и смерть, вызывало у нее жгучие слезы, и тогда не было для нее ни покоя, ни утешения; где бы она ни была, она удалялась, и никто не следовал за нею, ибо известно было, что всякие попытки утешить ее тщетны, кроме как дать ей выплакать слезы в одиночестве ее скорби. Никто, кроме Пиаки, не знал причины этих частых и непонятных потрясений, потому что ни разу в жизни не проронила она ни единого слова о происшедшем; было принято относить эти потрясения на счет крайне возбужденного состояния нервов, которое осталось у нее после горячки, перенесенной вскоре после брака, и тем самым пресекать все поиски истинной причины.
Однажды Николо, тайно и без ведома своей супруги, сказав, что он приглашен к приятелю, был на карнавале вместе с той самой Ксавьерой Тартини, с которой он никогда вполне не порывал связи, несмотря на запрет отца, и в случайно выбранном им костюме генуэзского рыцаря, в поздний час, когда все спало, вернулся домой. Случилось, что старик внезапно почувствовал недомогание, и, так как прислуги не оказалось, Эльвира встала, чтобы помочь ему, и прошла в столовую достать бутылку с уксусом. Она только что открыла шкаф, находившийся в углу, и, стоя на краю стула, перебирала стаканы и склянки, как Николо осторожно отворил дверь и, держа в руке свечу, зажженную еще в сенях, в шляпе с перьями, в плаще и со шпагой, прошел по комнате. Спокойно, не замечая Эльвиры, подошел он к двери, которая вела в его спальню, и тут в смущении заметил, что она заперта, как вдруг позади него Эльвира, со стаканом и бутылками, которые держала она в руке, словно пораженная молнией, при виде его упала со стула, на котором стояла, на паркет пола. Николо, бледный от страха, повернулся и хотел броситься к несчастной на помощь, но так как шум, произведенный ею, неизбежно должен был привлечь старика, то опасение быть обнаруженным взяло верх над всеми другими побуждениями; в торопливом замешательстве он сорвал у нее с пояса связку ключей, которую носила она с собой, и, найдя подходящий ключ, бросил связку обратно и скрылся. Когда, через малое время, Паоло, несмотря на свой недуг, прибежал, покинув постель, и поднял Эльвиру, и слуги появились со свечами на его звонок, тогда и Николо вышел в шлафроке и спросил, что случилось; но, так как Эльвира, онемевшая от ужаса, не могла говорить, а кроме нее лишь он сам мог дать ответ на этот вопрос, то все сплетение обстоятельств осталось навсегда погруженным в тайну. Эльвиру, всю дрожащую, унесли в постель, где она пролежала много дней; все же природная крепость здоровья взяла верх над пережитым потрясеньем, и она как будто оправилась, и только странная задумчивость не покидала ее с той поры.
Прошел год, и Констанция, супруга Николо, должна была родить, но умерла в родах вместе с ребенком. Событие это, прискорбное само по себе, ибо ушло из жизни добродетельное и любезное всем существо, было вдвойне прискорбно: оно давало простор обоим порокам Николо — его ханжеству и его любви к женщинам. Целые дни проводил он снова в кельях монахов-кармелитов, якобы ища утешения, а между тем, было известно, что при жизни жены выказывал он ей мало любви и верности. Мало того: еще Констанция не была похоронена, как Эльвира, занятая приготовлениями к предстоящим похоронам, войдя вечером в его комнату, нашла там принаряженную и нарумяненную девушку, в которой узнала она — увы! — камеристку Ксавьеры Тартини, слишком хорошо известную ей. Эльвира, при виде этого, потупила глаза, повернулась, не сказав ни слова, и вышла из комнаты; никто, даже Пиаки, ничего не узнал об этом: все, что оставалось ей, — со скорбью в сердце опуститься на колени и плакать возле трупа Констанции, которая очень любила Николо. Но случилось, что Пиаки, возвращавшийся из города, входя в дом, повстречался с девушкой и, поняв, зачем она здесь, грозно подступил к ней и наполовину хитростью, наполовину силой отнял у нее письмо, которое она уносила с собой. Он прошел в свою комнату, чтобы прочесть его, и нашел в нем то, что предвидел: настоятельную просьбу Николо к Ксавьере назначить ему время и место для свидания, которого он страстно жаждал. Пиаки сел к столу и, изменив почерк, написал ответ от имени Ксавьеры: «Сейчас же, еще до ночи, в церкви св. Магдалины», запечатал записку чужой печатью и велел отнести ее в комнату Николо, как если бы она была прислана этой дамой. Хитрость удалась вполне: Николо тотчас же надел плащ и, не думая о Констанции, лежавшей в гробу, вышел из дому. Тогда Пиаки, глубоко оскорбленный, отменил торжественные похороны, назначенные на другой день, велел факельщикам взять тело покойной так, как оно лежало, и в сопровождении Эльвиры и лишь нескольких родственников отнести его в церковь св. Магдалины и в тишине похоронить там в склепе, предназначенном для того. Николо, который, закутавшись в плащ, стоял в церкви и, к своему удивленью, увидел знакомые лица в погребальном шествии, спросил у старика, шедшего за гробом, что это значит и кого несут. Но тот, держа молитвенник в руке, не поднимая головы, отвечал: «Ксавьеру Тартини», — после чего, как если бы Николо и не было здесь, гроб еще раз был открыт, чтобы присутствующие могли осенить его крестом, и затем опущен в склеп.
Это происшествие, глубоко устыдившее Николо, пробудило в груди несчастного жгучую ненависть к Эльвире; ибо ее считал он виновной в оскорблении, которое всенародно нанес ему старик. Много дней Пиаки не говорил с ним ни слова; но, так как Николо, по причине оставленного Констанцией наследства, все же нуждался в его расположении и услугах, то он и был вынужден однажды вечером, с видом раскаянья схватив руку старика, обещать ему, что он бесповоротно и навсегда порывает с Ксавьерой. Но он не намерен был держать это обещание. Более того сопротивление, которое ему оказывалось, лишь увеличивало его упорство и научало его обходить искусно бдительность стариков. Вместе с тем Эльвира никогда не казалась ему прекраснее, чем в тот миг, когда, к его позору, она приоткрыла дверь в его комнату, где была девушка, и тотчас же затворила. Негодование, зажегшее легким румянцем ее щеки, сообщило бесконечную прелесть ее кроткому лицу, лишь редко оживляемому сильными чувствами; ему казалось невероятным, чтобы она сама, при стольких соблазнах, не вступила на тот путь, на котором он так позорно был ею наказан, срывая цветы, растущие на нем. Он горел желаньем оказать ей в глазах старика ту же услугу, что и она оказала ему, и только ждал и искал случая, чтобы намерение это привести в исполнение.
Однажды, как раз в такое время, когда Пиаки не было дома, он проходил мимо комнаты Эльвиры и, к своему удивлению, услышал, что там говорили. Охваченный внезапной коварной надеждой, приник он зрением и слухом к замочной скважине, и — о небо! — что увидел он? В восторженном самозабвении лежала она у чьих-то ног, и, если он не мог видеть человека, все же он вполне явственно слышал, как она с любовью прошептала имя: Колино. С бьющимся сердцем он приник к окну в коридор, откуда, не выдавая своего намерения, он мог наблюдать вход в ее комнату, и, когда раздался слабый шум отодвигаемой задвижки, он уже решил, что наступает неоценимый миг и что он сможет сорвать личину с притворщицы, но вместо незнакомца, которого он ожидал увидеть, вышла Эльвира, никем не сопровождаемая, с равнодушным и спокойным взглядом, которым она издали окинула его. Она несла подмышкой кусок полотна, вытканного ею самою, и, заперев комнату на ключ, который сняла с пояса, в полном спокойствии стала спускаться по лестнице, держась рукой за перила. Это притворство, это кажущееся равнодушие, казалось ему верхом дерзости и хитрости; как только она скрылась из его глаз, он подыскал ключ и, тревожно осмотревшись кругом, тихо отпер дверь в ее покой. Но как удивился он, найдя его пустым и во всех четырех углах, которые обыскал он, не обнаружив ничего, что хоть немного походило бы на человека, кроме разве висевшего в углублении стены за красной шелковой занавесью и освещенного особым светом портрета, на котором изображен был во весь рост молодой рыцарь. Николо испугался, сам не зная почему, и множество мыслей промелькнуло в его уме при виде больших глаз портрета, неподвижно смотревших на него; но прежде чем он собрал свои мысли и привел их в порядок, его охватил страх, что Эльвира найдет его и накажет; он в немалом замешательстве запер дверь и скрылся.
Чем больше он думал об этом странном обстоятельстве, тем большую важность приобретал для него портрет, обнаруженный им, и тем жгучей и болезненней становилось желание узнать, кто на нем изображен. Ибо он видел все очертание ее коленопреклоненного тела, и было слишком явно, что тот, перед кем она простиралась на коленях, и был юный рыцарь с портрета. В тревоге, завладевшей его душой, отправился он к Ксавьере Тартини и рассказал ей о странном событии, случившемся с ним. Ксавьера, сходившаяся с ним в желании погубить Эльвиру, — ибо все препятствия, которые они встречали на своем пути, исходили от нее, — выразила желание взглянуть на портрет, находившийся в ее комнате. Ибо она могла похвалиться обширными знакомствами среди итальянской знати, и если тот, о ком шла речь, хоть раз посетил Рим и обладал хоть некоторой известностью, то она могла надеяться, что знает его. Вскоре и случилось так, что супруги Пиаки, собиравшиеся навестить родственников, в одно воскресенье уехали за город, и Николо, как только узнал, что поле действий свободно, сразу поспешил к Ксавьере и привел ее, вместе с ее маленькой дочерью от кардинала, в комнату Эльвиры, под предлогом, что это — иностранка, желающая осмотреть картины и вышивки. Но как смущен был Николо, когда маленькая Клара (так звали девочку), только он приподнял занавесь, воскликнула: «Боже мой! Синьор Николо! Кто же это, как не вы?» Ксавьера молчала. В самом деле портрет, чем дольше она смотрела на него, обнаруживал поразительное сходство с Николо, особенно, когда она, насколько позволяла память, представляла его себе в рыцарском одеянии, в котором несколько месяцев назад он был вместе с нею на карнавале. Николо, отшучиваясь, пытался прогнать внезапный румянец, разлившийся по его щекам; он произнес, целуя девочку: «Право же, милая Клара, портрет так же походит на меня, как ты на того, кто считает себя твоим отцом». Но Ксавьера, в груди которой зашевелилось горькое чувство ревности, окинула его взглядом; став перед зеркалом, она сказала, что, в конце концов, безразлично, кто этот рыцарь, простилась довольно холодно и покинула комнату.
Николо, как только Ксавьера удалилась, пришел в сильное возбуждение от происшедшего. Он с немалой радостью вспоминал о том странном и глубоком потрясении, в которое он поверг Эльвиру своим фантастическим появлением ночью. Мысль, что он пробудил страсть в этой женщине, прославленной, как пример добродетели, льстила ему почти столько же, сколько и страстная надежда отомстить ей, а так как он видел, что становится возможным одним ударом удовлетворить оба вожделения, то он и начал с великим нетерпением ожидать возврата Эльвиры и того часа, когда, взглянув ей в глаза, он сможет увенчать уверенностью свою колеблющуюся надежду. Ничто не нарушало его упоения, кроме воспоминания о том, что именем Колино называла Эльвира портрет, на коленях перед которым застал он ее, подслушивая в замочную скважину; но в самом звуке этого мало употребительного во всей местности имени, было нечто, погружавшее его сердце в сладкие сны (он сам не мог понять, почему), и стоя перед необходимостью — заподозрить одно из своих чувств — зрение или слух, — он склонен был дать веру тому из них, которое наиболее льстило его надеждам.
Меж тем Эльвира вернулась в город лишь по прошествии нескольких дней, а так как из дома своего двоюродного брата, которого она ездила навещать, привезла она с собой молодую родственницу, желавшую посетить Рим, и была поглощена заботами о ней, то на Николо, который весьма приветливо помог ей сойти из кареты, бросила она только беглый, ничего не говорящий взгляд. Несколько недель, посвященных принимаемой ими гостье, прошли в суете, необычной в их доме; по городу и окрестностям совершались прогулки в разные места, которые могли быть примечательны для молодой и жизнерадостной девушки, какой была гостья; в душе Николо, которого не приглашали на эти прогулки по причине его занятий в конторе, снова проснулось сильнейшее нерасположение к Эльвире. Он снова стал вспоминать с самым горьким и мучительным чувством о незнакомце, которому втайне посвящала она свое поклонение, и чувство это особенно сильно терзало его ожесточившееся сердце в вечер после страстно жданного отъезда юной родственницы, когда, Эльвира, вместо того, чтобы побеседовать с ним, молча просидела целый час за столом в столовой, занятая незначительным женским рукоделием. Случилось, что Пиаки за несколько дней перед этим велел отыскать шкатулку с маленькими буквами из слоновой кости, при помощи которых Николо обучали в детстве и которые старику пришло в голову подарить соседскому ребенку, так как они больше никому не были нужны. Служанка, которой поручено было отыскать их среди многих других старых вещей, смогла найти всего шесть букв, составлявших имя Николо — должно быть, потому что остальные, не имевшие для мальчика никакого значения, не берегли и как-нибудь выбросили. Когда Николо, после того как они уж несколько дней пролежали на столе, взял их теперь в руку и, облокотившись на стол, погруженный в мрачные мысли, играл ими, он открыл совершенно нечаянно, — ибо он удивился так, как никогда не удивлялся в жизни, — сочетание их, которое образует имя: Колино. Николо, которому это логогрифическое свойство его имени не было знакомо, снова охваченный безумной надеждой, бросил неуверенный и пугливый взгляд на сидевшую возле него Эльвиру. Совпадение, которое, как оказывалось, сближало эти два слова, представилось ему больше чем простой случайностью; подавив свою радость, пытался он взвесить значение этого необыкновенного открытия и, сняв руки со стола, с замиранием сердца ждал того мига, когда Эльвира подымет глаза от работы и увидит сочетание, составленное из букв. Ожидание, в котором он находился, не обмануло его; ибо не успела Эльвира в перерыве работы заметить расставленные буквы и беспечно и бездумно наклониться над ними, чтобы прочесть (она была несколько близорука), как она окинула лицо глядевшего на них с деланным равнодушием Николо каким-то особенно удрученным взглядом, с печалью, которую невозможно описать, снова принялась за свою работу и, как ей казалось, незамеченная им, слегка покраснела, роняя слезу за слезой. Николо, который, не глядя на нее, следил за движениями ее души, не сомневался более в том, что за этой перестановкой букв она скрывает его имя. Он увидел, как она легким движением вдруг смешала буквы, и его дикие надежды достигли вершины уверенности, когда она поднялась, отложила работу и скрылась в спальню. Уже хотел он встать и последовать за нею, как вошел Пиаки и на обращенный к служанке вопрос: «где Эльвира?» получил в ответ, что ей не по себе и что она легла в постель. Пиаки, не выказывая сильного замешательства, повернулся и пошел взглянуть, что с нею; а когда он через четверть часа вернулся с известием, что она не выйдет к столу, и больше не проронил о ней ни слова, то Николо решил, что ключ ко всем загадочным выходкам, которые ему пришлось наблюдать, найден.