Немой. Фотограф Турель
Шрифт:
— Есть еще вопросы?
— Да, Кальман. — Ты говорил и в самом деле спокойно. — Я хочу знать, усек ты или не усек. Надо возвращаться. Надо свертываться.
Из-за твоей спины вынырнул младший Филиппис. По его шумному дыханию слышно было, что он бежал.
— В чем дело? — спросил он. — Самуэль, что случилось?
Но и на Филипписа ты не обратил внимания, хотя после его слов стало тише. Было слышно, как за окном ревет буря. Кальман сверлил тебя взглядом, потом посмотрел на остальных и сказал, и никому из вас не забыть, как хрипло звучал его голос:
— Ну, стало быть так. Свертываемся.
ДЕСЯТАЯ НОЧЬ
Когда Лот с младшим Филипписом вернулись с площадки, все уже сидели в бараке. И отец тоже. Но сейчас Лоту хотелось быть от него подальше. Не глядя на отца, сидящего за столом вместе с Кальманом, Луиджи Филипписом и Гриммом, он прошел мимо коек в самый угол и сел на свое место у стены рядом с Гаймом. Только теперь он заметил, что все возбуждены и громко говорят, не слушая друг друга. Еще на стройплощадке, когда никто не пришел, он понял: что-то случилось, и то, как Джино Филиппис кричал ему, подтверждало это предчувствие: а теперь он вспомнил, как Самуэль, не успев подъехать, тут же бегом бросился вниз, зовя Кальмана.
— Тише! — крикнул кто-то.
Это был Гримм. Но никто не обратил на него внимания. Лот наклонился вперед, и теперь ему стал виден Кальман. Кальман сидел с отсутствующим видом, и его, судя по всему, совершенно не трогало, что Брайтенштайн напротив стучал кулаком по столу, и хохотал, и кричал: «Керер, где пиво? Я хочу выпить. Выпить за Сами» — пока Гримм не встал и не крикнул ему, чтобы он заткнулся. Брайтенштайн тоже встал. На Гримма ему было плевать, он поставил одну ногу на скамью, огляделся, все еще смеясь, а потом сказал, перекрывая своим зычным басом гул голосов:
— А ну замолчите! Кто сию минуту не заткнется, того мы раз — и пошлем на макушку. Верно, Кальман? — Он посмотрел на Кальмана. — Правда ведь, того мы пошлем наверх, и пусть напоследок он взорвет эту растреклятую загогулину. А мы посидим внизу, и посмотрим, и выпьем! Или нет, мы сделаем по-другому, — надсаживался он, — мы пошлем его искать Борерову канистру.
Тут почти все рассмеялись, и Гримм и Борер тоже, никто не заметил, что кровь прилила к голове Лота, а потом подал голос Керер, который стоял позади Брайтенштайна и теперь наклонился над столом из-за его плеча:
— Ну так как, Кальман, принести два ящика?
На виске у Кальмана вздулась жила.
Казалось, он сейчас вскочит и выдаст им как следует. Но он взял себя в руки.
— Минуточку, — сказал он.
— Тише, — рявкнул Гримм, и, когда все немного успокоились, Кальман продолжал:
— Одну минуточку. Вы все слышали. Завтра с утра мы возвращаемся. Работа на сегодня: прежде всего расчистить дорогу. Этим займется Борер, в помощь ему — пять человек. Ты, Гримм, и вы, Муральт, Гайм, Филиппис и Самуэль. Я потом подойду. Керер вместе с Джино подготовят кухню, узкоколейка и все относящееся к ней остается. Остальное, что есть на стройплощадке, снести к грузовику и подготовить к погрузке. Ферро, ты возьмешь Брайтенштайна и Немого и пойдешь с ними наверх. Кстати, запишешь, чего недостает. У кого какие пропажи, ставьте в известность Ферро. Барак очистим завтра с утра. А надраться сможете, когда все будет кончено. Вопросы есть? — и, не дожидаясь ответа, Кальман встал и направился к двери.
— Будет исполнено, ваша честь, — вполголоса сказал Брайтенштайн.
Кальман остановился у двери. Он с расстановкой произнес:
— Брайтенштайн, у тебя вопрос?
Все молчали. Он вышел.
Гримм:
— Надулся как индюк.
А Брайтенштайн:
— Нам-то что? Не забудьте: завтра в Мизере получка. — Он расхохотался.
Теперь Лот знал, что случилось, но не знал, радоваться ли этому, как Брайтенштайн и остальные. «Пакет. И зачем только он это сделал? Почему, — думал он и разок быстро взглянул на отца, — почему с ним всегда случаются всякие истории? А что, если они сейчас найдут канистру? Обо всякой недостаче надо заявлять. Заявлять ему». Нет, как бы Лоту ни хотелось уехать отсюда, радоваться этому он все-таки не мог. Сборы, приготовления — это ловушка, в которую попадется отец. «Если я немножко задержусь…» — пришло ему в голову. Он мог бы попробовать вытащить пакет и зарыть его где-нибудь внизу, где они тогда зарыли овчарку.
Пока еще, казалось, все никак не могут раскачаться и взяться за работу. Борер, Самуэль и Гримм у двери громко обсуждали, как будут расчищать дорогу. Брайтенштайн, как всегда, острил, и только на верхнем конце стола, где находился отец, было спокойно, а сам он по-прежнему сидел, полузакрыв глаза. Похоже было, что он обосновался там навсегда и никогда не встанет и не уйдет. Но в нем-то в самом спокойствия не чувствовалось. Он словно бы пытался обдумать и разрешить какую-то трудную проблему, наперед зная, что она неразрешима.
«Если я немножко задержусь… — продолжал думать Лот. — Надо подождать, и когда все выйдут, я возьму его». Но какой смысл, зачем это ему, раз отец даже не узнает его. Гайм, сидевший рядом, наклонился к нему:
— Ты небось тоже рад, что мы домой едем, а, Немой?
Лот вздрогнул. «Почему, — подумал он, — почему он спрашивает меня об этом? Что знает он обо мне?» Но, взглянув в лицо Гайма, он понял, что его вопрос не ловушка, и попытался выразить мимикой, что он тоже рад вернуться домой.
Кто-то остановился перед ним. Он поднял глаза — Джино Филиппис; Джино Филиппис пробормотал:
— Немой, я хочу тебя кой о чем спросить. Пошли. — Он кивнул на конец комнаты. Лот встал и последовал за ним к задней стене. Джино Филиппис сказал, повернувшись к нему: — Насчет той койки. — Не глядя туда, куда Филиппис указал движением подбородка, Лот понял, что речь идет о свободной койке. Он кивнул. — Эти шмотки и эта картонка — старика Ферро, верно?
Лот кивнул.
— А ты, — спросил Филиппис, — ты держишь свои манатки на полу под этой койкой, верно, Немой?
«Да», — кивнул Лот. При этом он посмотрел мимо Филипписа на стену. Пакет.
Филиппис:
— Знаешь, мне хотелось бы знать, что у тебя в пакете из оберточной бумаги. Ты не покажешь его мне? — и Лот почувствовал, как взгляд Филипписа метнулся ему в лицо.
Но тут из тамбура загремел чей-то голос:
— В чем там дело? Идете вы наконец или решили здесь зимовать? А ну, сию минуту выходите!
«Нет!» — Лот поспешно покачал головой. И, обогнав Джино Филипписа, он машинально снял с крючка в тамбуре свою защитную каску и стал подниматься вслед за старым Ферро и Брайтенштайном на стройплощадку, подгоняемый ветром и дождем и охваченный злостью, ослепший от злости, так что он не раз спотыкался о рельсы и шпалы; он сам не знал, на что злится больше: на Филипписа, на зажимы у себя в горле или на отца. На отца, виновного в том, что он не может говорить, что он не может вернуться домой, как Гайм и остальные, не может вернуться завтра домой, потому что некуда ему возвращаться. Отец, который теперь вместе с Брайтенштайном тащит сюда пневматический мотор, виноват во всем. Даже к Марте он не сможет завтра пойти, потому что ведь она прогнала его, и потому что, возможно, к ней пойдет отец, подумал он, и на мгновение для него умолкла буря, и он увидел перед собой ее, ее лицо, и волосы, как темный ветер, и мерцающие зубы, и улыбку; он увидел ее, а потом вдруг, все в ту же секунду, пока он подходил к мотору, а буря все еще молчала, появилась мать: большое лицо, обращенное к нему; серьезная улыбка и ощущение мягкости, которое ей неизменно сопутствовало, появилась она сама, а вместе с ней тот давнишний запах чистого белья и горячего утюга, консервируемых фруктов, приторного бузинного сиропа и окна, открытого в августовский вечер; появился даже ее голос, как тогда она в темноте тихо рассказывала про всякие необыкновенные вещи — про ангелов-хранителей, про волков, и про орехи, про поля, про пресвятую деву, про горох, про облака, и про мышей, и про железную дорогу… На какое-то мгновение он ощущал только ее голос, и больше ничего, ощущал ушами, носом, и губами, и руками, и глазами, — а потом снова зашумела буря.