Ненависть
Шрифт:
— Вот какая сволочь…— глухо проговорил Мирон Викулыч. И всем стало ясно, что эти слова относились к Пикулину.
Роман сидел в просторной и опрятной избе Мирона Викулыча. В этом человеке он с детских лет привык видеть отца и старшего друга. На столе мирно ворчал ярко начищенный медный самовар. В чашках стыл густой ароматный чай, Роман, задумавшись, смотрел, не спуская глаз, на небольшой, в строгой раме, портрет Ленина.
О многом переговорили Роман и Мирон Викулыч в уютной, как и сам хозяин, избе.
— …Вот и заварили кашу,— говорил Мирон Викулыч, посасывая чубук обуглившейся трубки.— Крепко они, брат, стоят на земле — обеими ногами. У Куликовых и сейчас, поди, сотни пудов хлеба в земле гниют. В колхоз-то они вошли, а скотину нашу угробили. Своих лошадей по ночам овсом кормят, а сами в первую очередь колхозного пайка требуют. Что скажешь на это?
Помолчав, Роман твердо ответил:
— Сказ тут простой: хлеб у них взять надо.
— А ты думаешь, это так просто?
— Нет, я не думаю этого, дядя Мирон. Но мы возьмем. У нас силы хватит,— заключил Роман, крепко пожав на прощание большую узловатую руку хозяина. И это рукопожатие было для них верным, как клятва, нерушимым союзом.
Спустя неделю забушевал над степью теплый и влажный весенний ветер. Он разбил на озерах льды и поднял полую воду, освободил от снежных покровов курганы. Потянуло густым и пряным полынным запахом. И все вокруг — и обнажившееся от снега желтое жнивье, и не
омраченное ни единой приблудной тучкой небо, и расточительные песни жаворонка — полно было очарования, юности, чистоты.
На улицах хутора царило необычайное оживление. Мужики и бабы сновали со двора во двор, крикливые, как в канун свадьбы. По улице прогрохотал дорогой расписной фургон, и трое пьяных парней, сидевших в обнимку в нем, куражно ревели во весь голос частушки.
Однолошадник Капитон Норкин крутился посреди хуторской площади на своем горбатом меринке и хрипло кричал, угрожающе потрясая бескозырной фуражкой:
— Вот она, моя воля! Я верхом на сей секунд нахожусь! — И, лихо задирая костлявую морду мерина кверху, он гарцевал перед толпой мужиков, продолжая горланить во всю глотку: — Да! Моя воля! Куда хочу — туда ворочу! На что мне твой коллектив, боже ты мой?! Разве мы не проживем без колхоза?
— Факт,— подтверждал подвыпивший Филарет Нашатырь.
А Епифан Окатов, в малиновом бешмете, с неизменным библейским посохом в руке, сказал, потрясая псалтырем, пропитанным воском:
— Правильно. Вы, гражданин Норкин, говорите священную истину. Вы настоящий пророк!
Факт, пророк Еремей,— ехидно хихикнул Филарет.
– Не Еремей, а пророк Капитоний,— сурово пресек Нашатыря Окатов.— Слушайте, что извергают уста Капитона. Он речет настоящую библейскую мудрость: «На что же, боже мой, мне твой колхоз?!» Так мог сказать только пророк!
Капитон Норкин смущенно надвинул бескозырку на плоский лоб и, вихрем сорвавшись с места, полетел галопом по улице.
На крыше бывшего окатовского амбара стоял Силантий Пикулин. Он был без шапки, в одном черном жилете с вишневыми пуговицами поверх широкой малиновой с белыми горошинками рубахи. Две беременные бабы, стоя около колодца, таращили на него глаза.
— Кто не помнит красивого пикулинского борова? Семь пудов двадцать пять фунтов голимого сала! Клянусь,— истово крестился Силантий, все время проваливаясь то одной, то другой ногой сквозь решетчатую крышу повети,— клянусь, боров сдох! Довели, сукины дети, такого красавца! Доколхозничали!
— Боже мой, да такому ли борову подыхать, девки?! — взвизгнула рябая баба, стоявшая у колодца.
— Он бы не подох без колхоза! — кричал Силан-тий.— Это колхоз довел до гибели красавца.
Никулин еще долго кружился по повети, все неистовее крича о сдохшем борове. Наконец он поскользнулся и, нелепо взмахнув над поветью руками, нырнул, как утопающий, внутрь двора.
Через минуту Силантий Пикулин стоял уже у ворот и потрясал волосатым кулаком:
— Ага, отстрадовались, отколхозничали. Конец! — И, схватив на колхозном дворе свой хомут со шлеей, он ринулся вдоль улицы.
А к вечеру установилась на хуторе напряженная тишина. Только одиноко колесил на коньке Капитон Нор-кин и упрямо бубнил:
— Мне ваш коллектив ни к чему. Мы с мерином сами прокорм добудем.
В это время Роман вышел за ворота дома и долго стоял, приглядываясь к сиреневым сумеркам. Далеко за хутором мерцали костры аулов. Из степи доносились гортанные песни казахских пастухов.
Постояв около своей избушки, Роман направился к разгромленному колхозному деннику, который казался теперь еще бесприютнее. Скота, обобществленного по распоряжению районного уполномоченного, здесь уже не было. Его развели по домам хуторяне. Только три захудалые лошади теребили из повети почерневшую прелую солому да понуро сновал по огромному деннику тощий белоногий жеребенок пастуха Аблая. Жевали свою жвачку две коровы.
Ласково похлопав по холке аблаевского жеребенка, Роман принялся собирать объедья сена. Голодные лошади жадно протягивали морды к его рукам. Роман, собрав все оставшиеся на дворе объедья, распределил их между скотом.
«Да, немудрое наследство осталось нам для начала большого дела!» — думал Роман, с грустью поглядывая на проголодавшихся лошаденок и тощих коров.
Горькие мысли Романа прервал Капитон Норкин. Увидев Романа, Капитон закричал ему, теребя поводьями измотанного за день мерина:
— Ты меня теперь в колхоз калачом не заманишь. Лучше и не думай, не затевай нового дела, Ромка!
— Да что ты, бог с тобой, дядя Капитон. Что ты пристал ко мне? Никто тебя насильно в колхоз не тянет,— спокойно возразил Роман.
— Нет, врешь! Я все знаю! Я вижу! — запальчиво кричал Капитон.— Я все знаю. Один колхоз развалился, а ты уже другой задумал. Меня не затащишь. Я со своим конем без вас проживу. Понял?
— Все понятно, дядя Капитон. Успокойся, пожалуйста. Никто тебя силой в нашу артель не потянет, если сам не придешь…— с чуть приметной улыбкой отвечал Роман.
Стоя среди опустевшего денника, Роман приглядывался к Капитону Норкину насмешливыми, слегка прищуренными глазами. Он знал, что все это у Капитона не свое, а наигранное, напускное. «Ну, куда он от нас денется? Никуда не денется, беспокойный и вздорный человек. Успел за две недели получить из колхоза двухмесячный рабочий паек и трижды подать заявление в правление артели, прося отпустить его с хутора на отхожий промысел».
В сумерках у ворот денника появился Силантий Пикулин. Повиснув на пряслах, пялил он на Романа остекленевшие от хмеля алтынные глаза и визжал рыдающим бабьим голосом: