Непокоренные: Избранные произведения
Шрифт:
— Ну, брат, пошли, встретим гостей.
Они взяли с собой гранаты и выбежали из дзота.
Сережа услышал, как громыхнули гранаты, как завизжали фашисты, как что-то крикнул Палишко, потом все стихло. Ни Шевченко, ни Палишко не вернулись Сережа взял винтовку и припал к амбразуре.
— Теперь будем мы с тобой, старичок, стрелять, — сказал он, и радость обожгла его.
Наконец-то он будет стрелять, вести бой. Важно ухмыльнулся он и вдруг увидел прямо перед собой у амбразуры вражеского офицера. Рыжим был этот фашист — только и успел заметить Сережа и выстрелил. Офицер упал.
«Моя пуля сшибла!» — в восторге подумал Сережа. В этот момент его ранило в руку.
В дзот ворвались гитлеровцы.
Сережу выволокли из окопа. Он увидел: поле боя, там и сям валялись мертвые враги. Сережа насчитал их до сотни. Со всех сторон неслись стоны и проклятья раненых, санитары не успевали их подбирать. Оккупанты бродили по высоте, о чем-то громко «хайкали», но наступать дальше не собирались, слишком дорого обошелся бой с боевым охранением. На высоте царила суматоха, как всегда бывает после трудного боя, и Сережа, воспользовавшись ею, бросился вниз с обрыва, покатился кубарем, сквозь колючий кустарник, вслед за ним загрохотали камни, понеслись вниз, обгоняя его, засвистели пули. Сережа ничего не слышал. Только внизу, в каком-то высохшем ерике, он пришел в себя, нашел тропинку и пошел по ней. Здесь, на тропинке, он и нашел Палишко.
Палишко полз медленно, трудно и, странное дело, молча. У него была раздроблена нога, и кровавый след тянулся по дорожке. Когда Сережа наклонился над ним, Палишко сказал ему:
— Вот и хорошо. Теперь хорошо.
— Что хорошо, дядя Палишко? — спросил Сережа.
— Меня не тащи, не надо, — сказал Палишко, — мне уж срок вышел. Партбилет возьми, отнеси в часть, пусть отдадут его тому, кто мне его давал. Там знают.
Сережа принес партбилет.
Вот и все о бое на Безымянной высоте, о бое, который случился в день 24-й годовщины части.
В этот же день из рейда вернулись разведчики, хозяева горных троп, гроза вражьего тыла. Они пришли усталые, голодные, забрызганные грязью и веселые. Пришел Филипп Кононов, который говорит о себе: «Я воевать любитель», пришли шахтер Иван Казаков и огромный баюк, считающий, что нет для разведчика оружия лучше, чем острый нож, пришли бойцы Ломоновского. Жадно набросились они на котелки с дымящейся кашей. Их окружили товарищи. И разведчики, глотая горячее пшено, стали рассказывать об очередном набеге, показывать трофейные зажигалки, хвастаться захваченным оружием.
Их слушали с завистью. Всякому бойцу лестно побывать в веселом лихом деле, налететь, как Кононов, на карательный отряд и разгромить его, ворваться, как Ломоновский, в станицу, занятую неприятелем, и нашуметь там. Всякому лестно отбить обоз, попробовать чужеземного вина и хвастнуть трофейной штучкой. И многие бойцы просятся: возьми, научи, поведи в рейд. Кононов долго присматривается к людям. Ему храбрецы не нужны, ему нужны толковые ребята. Иной «храбрец» всех подведет и погубит. Разведчику нужна храбрость умная. И Кононов еще долго рассказывает окружившим его людям, какая это хитрая, интересная, веселая профессия — разведчик-истребитель.
А во взводе Ломоновского бойцы провожают своего командира в госпиталь. Из очередного рейда Ломоновский вышел раненым. Не тяжелая рана, а без госпиталя не обойтись. Ломоновский сдал взвод новому командиру, все объяснил, но не торопится отъезжать. Вокруг его повозки собрался весь взвод. Все взволнованы. У многих слеза блестит в ресницах. Сам Ломоновский взволнован тоже — ему до смерти горько расставаться с ребятами. Дрогнувшим голосом говорит он новому командиру:
— Возьми моих мальчишек, детишек моих возьми и действуй, как мы действовали.
Новый командир обещает.
— При всех обещаю! — волнуясь, повторяет он.
Ломоновский вдруг весело улыбается.
— Врага бей, как мы били. Жалеть его нечего. Ну, — кричит он ездовому, — трогай!
Эхо сталинградского удара громко отозвалось в Кавказских горах. Оно вызвало в сердцах бойцов радость, гордость и… зависть. Хорошую военную зависть. «Эх, отчего я не там! — восклицает каждый. — Эх, когда же наш черед?!»
Никогда не угасал в сердце русского воина наступательный порыв. Скоро ли, скоро ли? — этот вопрос всегда на устах. За встречу в Киеве пьют в землянке украинцы. О походе на Запад мечтают молодые советские офицеры. Не найти воина, который не верил бы в наше победоносное шествие по освобожденной земле, не найти воина, который не обрадовался бы приказу наступать.
Наступать — значит освобождать. Что может быть священнее?
Наша зависть понятна. Каждый хотел бы, как сталинградцы, идти по снежной, из пепла и крови подымающейся земле.
— Да, — говорят в блиндажах люди переднего края, — на улицах Сталинграда уже праздник: ишь как весело врага бьют! Ну, и у нас в горах дождемся праздника. Будем и мы врага бить на улицах Майкопа и Краснодара!
1942 г., декабрь
ФРОНТОВОМУ ЖУРНАЛИСТУ
Когда думаешь над тем, какие чувства движут нашим народом в войне, ведут воина на смертный бой, вдохновляют героя на подвиг доблести, вдову или мать героя на подвиг мужества, работника тыла на подвиг труда, видишь их, этих чувств, два: любовь и ненависть. Великая любовь к Родине, великая ненависть к врагу.
Мы много говорим о любви, товарищ. Давай поговорим о ненависти.
Велика сила ненависти! Она мирного, глубоко штатского человека превращает в воина, скромного солдата — в героя, старика пасечника — в народного мстителя, девочку школьницу — в Зою Космодемьянскую.
Когда побываешь в районах, освобожденных от оккупантов, когда сам, своими глазами увидишь кровавые следы зверя, сожженную и поруганную землю, костры и виселицы, трупы детей в шурфах шахт, когда сам, своими трепетными руками прикоснешься к ранам народным, — кровь застывает в твоих жилах, твои кулаки сжимаются в ярости, месть начинает стучать в твое сердце. И ты понимаешь: это нельзя забыть, это нельзя простить врагу. Об этом надо кричать, кричать с такой страшной силой, чтобы весь мир содрогнулся, чтобы нигде на земле не осталось спокойного и равнодушного человека. Кровь вопиет о возмездии.
А когда после этого читаешь иные очерки и корреспонденции в наших газетах, где о муках народа рассказывается так же вяло, безжизненно и казенно, как о сборе утиля, в тебе рождается чувство обиды за кровь народа, чувство досады на слишком спокойного журналиста. Оказывается, можно привыкнуть даже к ужасам? Оказывается, можно даже о страшном писать равнодушно? А у народа сердце сочится кровью. А у народа душа горит лютой ненавистью к врагу. Что ж мы, товарищи писатели?
Чего ждет, чего требует от нас, журналистов, народ? Правды. Только правды. Нас, военных корреспондентов, судьба поставила свидетелями и участниками великой битвы. Мы многое видим. Мы многое знаем. И мы — люди. И у нас при виде фашистских зверств обливается сердце кровью и благородная ненависть неугасимо горит в душе. Отчего же часто пишем мы рыбьими словами, с рыбьим спокойствием и равнодушием?