Непостижимая Шанель
Шрифт:
Двадцать лет спустя Габриэль была уверена, что Франция обязана своими несчастьями этой забастовке. Очевидно, что в барышнях из магазина она видела своих продавщиц, в служащих, остававшихся на ночь на рабочем месте, — захватчиков своих ателье, в балах под звуки фанфар и «мисс», поющей серенады забастовщикам, — возможную вакханалию среди зеркал своего салона. Она утверждала даже, будто самое шокирующее было в том, что эти люди бастовали, «веселясь», и в данном случае она разделяла мнение газет: «Эко де Пари» писала, что «хорошее настроение забастовщиков было одним из самых зловещих предзнаменований».
Убедить ее в том, что нищеты французских рабочих достаточно, чтобы объяснить забастовки 1936 года и их стихийный характер, было невозможно. «Что вы такое несете?» — она делала вид, будто ничего не понимает.
Но она не сердилась, во всяком случае, до поры до времени: это были мужские дела.
Она и слышать не хотела о том, что забастовки были способом отметить победу, отпраздновать завоеванное право объединяться в профсоюзы, что было разрешено в США и Германии, но запрещено до 1936 года во Франции.
— В США? Оставьте меня в покое с вашими США! Не им учить нас чему бы то ни было, во всяком случае, в области элегантности. Ну и ну! С такими идеями вы далеко не уйдете, мой миленький, это я вам говорю…
Для нее все упиралось в одежду, и казалось, что ее устами говорит Ириб.
Стоило заикнуться о заработной плате, как она взрывалась:
— Перестаньте забивать мне голову всяким вздором!
То, что с помощью забастовки женщины пытались утвердиться в стране, где их заработная плата была постыдно низка, выводило ее из себя. Она заявляла, что в 1936 году — в фирме «Шанель» — заработки были «самые что ни на есть приличные» и что она единственная посылала «своих самых слабых здоровьем учениц-швей» подышать воздухом в Мимизан.
В этом месте разговор из диалога превращался в монолог, и остановить ее было уже невозможно.
Кровь бросалась ей в лицо.
Она кричала: «Вы что же, считаете, что все упирается в заработную плату? Так вот, я, я утверждаю обратное… Люди подхватили это как испанку, как бараны подхватывают вертячку. Дошло и до крестьян… Да, до крестьян. Для них-то и речи не может идти о зарплате, не так ли? Потому что земля-то ведь не платит им зарплату, насколько мне известно! Однако это не помешало тому, что землю тоже заняли, заняли, как заводы, как все остальное. Подумать только! На Юго-Западе крестьяне захватили виноградники. Слышите меня? Виноградники! Вы же не станете отрицать, что эти люди больны? Говорю вам, 1936 год — это вертячка. Занять виноградники! Лицемерие, имеющее такой же смысл, как если бы мои работницы устроили сидячую забастовку, уселись на мои платья. Прелестно, не правда ли? Это забавно и соблазнительно — представить женщину в такой позиции. Так вот, идея пришла из ваших США! Sit-down — это и есть забастовка на рабочем месте. Хорошенькое дело! Нет, но эти девицы! А вы их еще защищаете… Дойти до такого! Чтоб мои работницы бастовали…»
Это было уже чересчур, поступок возмутительный: Дом моделей Шанель объявил забастовку. Как только событие свершилось, Габриэль больше не проронила ни слова. Она забаррикадировалась в своем осуждении, как ее работницы — в ателье на улице Камбон в тот июньский день. Бесполезно было задавать ей вопросы. «Подите к черту. И замолчите… Вы сошли с ума. Сошли с ума!»
Но свидетели вспоминали.
Забастовочный пикет в двух шагах от «Ритца» — такое не забывается.
Утром, в час открытия ателье, девчушка в рабочем халате наклеила на дверь наспех написанное объявление: «Занято». Габриэль тут же была предупреждена. Это сделала та, кого звали «госпожа Ренар», тихая особа, которой было поручено проверять личные счета Мадемуазель, чем она и занималась на улице Камбон, — договоренность, существовавшая при герцоге, пережиток времен Предместья, жизни на всю катушку. Так вот, «госпоже Ренар», не входившей в состав персонала, был запрещен вход в Дом моделей. Вообразите ее замешательство. Одним махом она оказалась в «Ритце». Она говорила только об опасностях, подстерегавших Мадемуазель. Париж скоро очутится в руках шпаны. Разъяренным работницам достаточно только пересечь улицу. Мадемуазель должна решиться как можно быстрее покинуть город. У нее есть готовое убежище — «Ла Пауза». Со своей стороны «госпожа Ренар» просила позволения затаиться у себя дома. Перед этим тщательно наполнив ванну водой. И она советовала Мадемуазель сделать то же самое. За неимением лучшего под рукой всегда будет хотя бы это: вода в ванне.
Ужас, испытываемый госпожой Ренар, переживали многие парижские буржуазки, и по мере возможного все ванны, находившиеся в их распоряжении, были заполнены водой.
Утром «делегатки от ателье» потребовали, чтобы их приняли. Это означало, что они явились в «Ритц», предстали перед портье в позументах и, хотя от волнения у них перехватывало горло, заставили его предупредить хозяйку. Поступки, немыслимые еще две недели назад.
Мадемуазель велела ответить, что ей неизвестно, что такое «делегатка от ателье», и, следовательно, она никого не примет. Как можно принять то, чего не существует? К тому же она еще в постели. Но как только она будет готова, то, как обычно, отправится на улицу Камбон, и, если они хотят поговорить с ней, она выслушает своих работниц в свое время.
Мнение портье: «Нет уверенности, что Вам позволят войти».
Ответ Габриэль: «Это мы еще увидим».
Она оделась. Отказалась от рабочего костюма — то, что она называла номер 2, — выбрала номер 1, нечто более подходящее к случаю — строгий темно-синий костюм и к нему немало украшений. Тут вмешалась верная Эжени: «Мадемуазель не наденет настоящие!»
А почему бы и нет? «Мадемуазель знает, что сейчас такое время, когда готовы разорвать любой пустяк. Мадемуазель хочет неприятностей?.. Мадемуазель ведет себя неразумно». Вовсе нет… Она хотела жемчуга. «Но по крайней мере мадемуазель не наденет большое жемчужное ожерелье?» Именно это она и собиралась сделать.
Над «Ритцем» пронесся ветер волнений. Примут они ее или не примут?
Они ее не приняли.
Она вела переговоры долго, не роняя себя. Ответом было «нет». И твердость этого «нет» была для нее таким унижением, что потребовалось почти двадцать лет, чтобы стерлись его следы, если они вообще стерлись. Вход в ее Дом был ей запрещен. Она оказалась за дверью. Подобная ситуация для нее была непереносима.
Переговоры между Габриэль и ее персоналом проходили в крайне напряженной обстановке. Она начала с того, что отказалась принять самые скромные требования: еженедельная зарплата, оплачиваемые отпуска, контроль за рабочим временем, трудовые договоры. На это Габриэль ответила увольнением трехсот человек… не подумавших тронуться с места. Дело затягивалось. Габриэль прибегла к последнему маневру. Она предложила фирму в дар работницам при условии, что за ней останется руководство. Это был отравленный подарок, от которого делегатки отказались. Приближалось лето. Советники Габриэль заметили, что, если до конца июня не будет заключено соглашение, придется оставить всякую надежду представить осеннюю коллекцию. Тогда Габриэль уступила.
Без сомнения, это был единственный случай в ее долгой карьере, когда Габриэль не удалось скрыть свою растерянность. Ее Дом — это было все, что у нее осталось. И теперь он вырывался из-под ее власти. Можно ли представить себе большую несправедливость? Чего хотели эти девицы? Без Габриэль, без ее платьев они бы не выжили.
Разумеется, абстрактно Габриэль знала, что у девушек в рабочих халатах, на которых она никогда не смотрела, у девчушек, шивших днями напролет, были тела, головы, что они не всегда ели досыта, но охотно пели во время работы, что славные их глазенки выглядывали порой из-за платья, которое они с невероятной осторожностью несли на вытянутых руках, и тогда ученицы бывали так горды, словно им доверили сокровище. И что у них были желания, у этих малышек, и что в их возрасте они были нетерпеливы, — разумеется, абстрактно Габриэль это знала. И знала особенно хорошо, ибо те же желания и нетерпение она когда-то испытала сама. Когда-то она была одной из девушек, склонявшихся над работой до тех пор, пока не темнело в глазах. Ей тоже были известны высокомерие клиенток и тревога — «Ах, черт, у меня бейка съехала!», — и никак не поддающееся закругление, и кривая пола. То время, когда она ходила по домам в районе Виши и дамы де Бурбон-Бюссе и прочие владелицы замков были ее клиентками — в ее памяти это было вчера. Ей тоже было двадцать лет, и она училась ремеслу… Ее работницы ничему не могли ее научить. Поэтому «нет», брошенное ей в лицо, Габриэль восприняла так, словно ее отвергла ее собственная юность. Вот тень ее поднялась с пола и стала угрожать ей. Все в ее доме потеряло прежний смысл и вид. По своему характеру она не могла поступить иначе. Народ? Ах, пусть ее оставят в покое с подобными рассуждениями… Все равно что пытаться объяснить ей, что такое ее собственная семья. Народ? Как она могла ответить, что она сама из народа, ибо в этом и состояла ее тайна? И она не пыталась больше представить себе, что творилось в головах ее работниц, ибо, чтобы выкарабкаться, чтобы, как говорится, выйти из народа, ей пришлось принудить себя к упорному, тяжелому труду. Иного пути, кроме работы, не было. Она глубоко в это верила.
Поэтому особенно ее шокировала не забастовка сама по себе, а то, что работницы разрушали дело, попирали ее работу, ее творение, все, что воплощало для нее с таким трудом завоеванную респектабельность.
Как же ей было понять их? Все этому противилось. Могла ли она, например, понять, что в процессе шитья платье и работница вступают в определенные отношения и в какой-то момент становится невозможно разделить их? У Шанель в особенности было трудно избежать этой путаницы. Возможно, зеркала способствовали отождествлению работницы с платьем во время примерок, множа до бесконечности образ «работница+платье». И парадная лестница, оттого что не было другой, служила и работницам, и клиенткам.
Если из салона требовали: «Примерка госпожи Х…», то переданный приказ превращался в: «Манон, твое платье». Это означало: «Манон, ты не осмеливаешься высунуть и кончик носа и прячешь под халатом донельзя заношенную юбку, но теперь выйди из комнаты под крышей, покинь кулисы и иди в зеркальное королевство, где богатейшая госпожа Х… ждет платье, которое она будет носить, а ты — никогда, но тем не менее это твое платье и оно останется таким, ибо вышло из-под твоих рук, это твое творение, твой шедевр». Твое платье! Как она устойчива, эта иллюзия! Твое платье! Необязательно носить его. Пусть только за ним признают определенную роль, и его успех будет успехом создавших его рук.