Неприкасаемые (другой перевод)
Шрифт:
Метро. Кере прикидывает, сколько же должен он получать… Что-нибудь около четырех тысяч?.. Да какая разница! Он согласится на любое предложение и еще скажет спасибо. Он постарается понравиться. Он будет внимательным и покладистым, словно цирковая собака, ждущая кусочек сахара. После многих месяцев без работы становишься выдрессированным хоть куда!
Он входит во двор. Его охватывает тревога. Он ведь еще не получил этого места.
Ну, кажется, все! С прошлой недели я преподаватель в лицее Шарля Пеги. Я хотел было тут же Вам написать, но мне пришлось без промедления входить в дело и у меня минуты не было свободной, чтобы поделиться с Вами моей радостью и безграничным облегчением, какое я познал.
Все произошло удивительно просто. Тот, кого я замещаю, заболел, и директор, который в свое время получил от меня письмо с анкетой, вспомнил обо мне и меня вызвал. Вот так-то. А теперь я владычествую над сорока детишками — мальчиками и девочками, правда, мне бы, наверное, следовало сказать, что это они владычествуют надо мной. Исход битвы еще не ясен. Я ожидал встретиться с детьми, похожими на тех, какие были тридцать лет назад. Для меня в их возрасте преподаватель был посланцем самого господа бога. Дети же, с которыми приходится иметь дело мне, прежде всего усвоили, что их родители зарабатывают гораздо больше меня. А в таком случае как могу я иметь у них авторитет? В иерархии банковских счетов я, так сказать, просто не существую. Они приезжают на машинах или на мотоциклах, а я — на метро.
Моего предшественника они вконец извели. Потому он и предпочел уйти. Просто не выдержал. Но меня сломить им не удастся. Они ведь вооружены только наглостью. Тогда как мое оружие — ирония. И перед хлестким словом они пасуют. Когда приходится защищать свою шкуру, как, скажем, мне, в голову приходят убийственные по своей язвительности фразы. К тому же в борьбе с ними мне очень помогает их полнейшее, их безграничное, их непостижимое невежество. Словарный запас у них, по сути дела, исчерпывается надписями к рисованным картинкам в журналах; скорее это некий набор междометий, нежели человеческая речь. Большинство из них поменяли уже не один лицей. В свои пятнадцать, шестнадцать и даже больше лет они выглядят солдатами-сверхсрочниками; что же до девушек, все они размалеваны, нахальны — вполне взрослые женщины, да и только.
Ну, может быть, я несколько сгущаю краски. Это вообще мой недостаток. Но если я и преувеличиваю, то самую малость. Ко всему прочему, телесные наказания запрещены. Так что терпи, сколько хватит сил. Директор, похожий на старого многоопытного импресарио, называет это «иметь чувство меры». Насчет меня он может не волноваться. У меня будет точнейшее чувство меры. Уж тут-то я сумею зацепиться. Ибо платят мне неплохо, и для такого обескровленного субъекта, каким стал я, эта работа подобна вливанию новой крови.
Непередаваемое ощущение возрождающихся жизненных сил. Ах! Дорогой мой друг, пришла денежная весна! Решительно, прав был Ланглуа, утверждая… Хотя нет, его слова пристойному человеку не передашь. Итак, вместе с деньгами в дом вернулись мир и покой. А главное, Элен очень гордится мною. Муж — преподаватель! Такой взлет! Вообще я, кажется, вновь обрел известную живость и стал лучше выглядеть. Наконец снова появилась возможность строить планы. Нам многое нужно купить, обновить свой гардероб. Мы ведь уже не решались намечать расходы, боясь разглядеть за цифрами гримасу голода. Теперь потихоньку, осторожно, мы поднимаемся вверх по склону. И знаете, пусть это ребячество, но я все же признаюсь: я купил блок «Данхилла». Это сигареты высшего класса. Буду выкуривать по одной на перемене. А эти паршивцы, не расстающиеся с жевательной резинкой или с вечным окурком в углу рта, тотчас узнают запах и в ближайший час будут как шелковые.
Я спокойно продолжаю свой рассказ. И сразу заявляю: все в порядке, несмотря на достаточно резкие перепалки с двумя-тремя остряками, которые собрались было задавать тон. Сначала я оказался в большом затруднении, так как теперешние методы преподавания нисколько не похожи на методы прежние. Например, в руках у меня грамматика, где употребляются такие мудреные слова, что впору ее читать, вооружившись толковым словарем. Впрочем, она стала для меня оружием, не менее эффективным, чем дымовая шашка для пчеловода. Чуть только класс начинает шуметь, быстро достаем нашу грамматику, и через несколько минут лица деревенеют, тупеют, от шаловливого выражения их не остается и следа. Короче говоря, в заключение я бы сказал, что военные действия происходят лишь спорадически. Теперь о домашнем фронте.
Там тоже устанавливается разрядка. Однако я уже уступил значительную территорию. Если бы Вы были женаты, Вы поняли бы меня без труда. Я так долго отступал, что жена моя взяла в свои руки всю инициативу. Говоря об одной слишком требовательной своей любовнице, Ланглуа замечал: «Когда ей холодно, я, видите ли, должен ее закутать».
Как всегда, он шутил, и, однако, это очень точно сказано. Незаметно я привык отступать в тень, оставляя за женой принятие решений. Ведь, строго говоря, кормила-то меня она. И наконец я капитулировал в главном. Я пошел с ней, в церковь возблагодарить небо за то, что оно ниспослало мне работу. Откажись я, она бы смертельно обиделась. Само собой разумеется, мы пошли слушать мессу на латыни. Без латыни для Элеи и религия не в религию. Я вежливо прослушал все до конца; вставал, садился, опускался на колени вместе с ней. Мне не следовало бы туда ходить, и однако же на меня снизошел величайший покой. Как легко верить, когда ослабевает петля тревоги!
Люди божии, как принято теперь говорить, молились еще невесть за кого, но никто и не подумал помолиться за несчастного атеиста вроде меня! Даже Элен, которая считала, что я ничего не смыслю в вопросах веры, но при этом все же не причисляла меня к тем, кого она с таким презрением называет «безбожниками». Хоть бы только она никогда не узнала!..
И раз уж я начал описывать Вам наше воскресенье, догадайтесь, кто ждал нас у входа по возвращении домой? Молодой человек, о котором я Вам уже говорил, — Эрве Ле Дэнф. Он очарователен, внимателен, услужлив. Он очень нравится Элен. Даже я с удовольствием снова его вижу, хотя побаиваюсь его неуемной болтливости. Он во что бы то ни стало решил пригласить нас пообедать. При этом у него хватило такта не ослеплять нас невероятно шикарным рестораном, но и угостить как следует. А когда он узнал, что я стал — вернее, снова стал — преподавателем, он заказал шампанского.
«Вы довольны вашими учениками?»
Опасный поворот беседы.
«Ваш муж был такой…» — поворачивается он к Элен.
Кончиком ботинка я касаюсь его ноги. Он тут же спохватывается.
«Он был так сведущ в самых разных вещах! — говорит Эрве, понимающе взглянув на меня. — Его ученикам повезло, что у них такой учитель!»
Элен, порозовевшая, с блестящими глазами, ловила каждое его слово. Я хотел было переменить тему, но она все пытала Эрве:
«Это его призвание, ведь правда, мсье Ле Дэнф? И почему только он не стал продолжать учение?»
«Действительно, — сказал Эрве. — Вам бы следовало! Мы с друзьями часто думаем, почему вы все бросили?»
В его глазах светилась недобрая усмешка. Нет, слово неподходящее. Никакая не недобрая. Просто хитроватая. Уж я-то знаю своего Эрве. Он совсем не изменился. Однако хватит Вас утомлять. Мы выпили за мой успех. Потом за его, поскольку Эрве все расширяет дело и теперь намеревается заняться туризмом: Ренн — Брест, через Сен-Бриек — Перрос — Гирек; Ренн — Мон-Сен-Мишель, через Динан — Сен-Мало и так далее. Он сделан из того теста, из какого делаются большие боссы, рядом с ним я чувствую себя в безопасности. Элен на минутку вышла привести себя в порядок, и он спросил меня, не получал ли я новых анонимных писем. Я ответил отрицательно, и это его обрадовало.
«А что же все-таки было в этих письмах? Угрозы?»
Я предпочел бы поговорить о другом, но Эрве настаивал, и я не без стыда пересказал ему текст второго письма, заметив при этом на его лице не только удивление, но и недоверие.
«Невероятно!» — сказал он.
«Оба письма были помечены штемпелем почты на улице Литтре — то есть совсем рядом с вокзалом Монпарнас».
«Наверное, хотели сбить вас с толку», — заметил Эрве.
«А вы не думаете, что это кто-нибудь из Ренна?..»
«Исключено».
«Но здесь я ни с кем не общаюсь. И никому не мешаю».
Я передаю Вам слова Эрве потому, что у него была такая же реакция, как и у Вас. И он дал мне те же советы. Перестать терзаться. Забыть поскорее об этих письмах, потому что они более глупы, нежели опасны. К несчастью, это не так просто. Не могу передать Вам, какой меня охватывает ужас, когда я открываю почтовый ящик у себя дома или свой шкафчик в лицее Шарля Пеги — словно я сейчас дотронусь до чего-то живого и холодного!
«Больше вы не получите ничего, — безапелляционно заявил мне Эрве. — И предупредите меня, если травля будет продолжаться, — быстро добавил он, пока Элен шла через зал к нашему столику. — Но я почти уверен, что вопрос исчерпан».
Бедный мальчик! Будто он может что-нибудь сделать! И все же благодаря теплу, какое разлилось во мне после вкусной еды, я ему поверил. Может быть, и правда, ничего больше не случится. Нового нападения я не вынесу. Если металл прессовать, потом плавить, потом опять прессовать, он вскоре даст трещину. Так и мое сердце…
Эрве отвез нас домой на своей роскошной спортивной машине. Было, конечно, тесновато, но Элен от удовольствия только что в ладоши не хлопала. И она нашла, что доехали мы чересчур быстро.
«Хотите прокатиться?» — предложил Эрве.
Элен умоляюще на меня посмотрела.
«Поезжайте вдвоем, — сказал я. — А то я немного устал».
Пусть Элен развлечется. Со мной ведь не всегда весело. Вот если мне удастся закрепиться на этом месте — а почему бы и нет? — я, наверное, снова научусь улыбаться.
Благодарю Вас за столь дружеские письма. Я совершенно не стою Вашей дружбы.
Ронан впервые выходит из дому под руку с матерью. Он предпочел бы идти один. К тому же она все равно не удержит его, если ему вдруг понадобится опора.
Они доехали на такси до Таборского парка и теперь идут потихоньку по солнечной аллее.
— О чем ты думаешь? — спрашивает она.
— Ни о чем.
Он не лжет. Он смотрит на цветы, на воробьев, что прыгают вокруг, на свежую, набирающую соки зелень. И тело его тоже как бы набирает силу. Пока еще он нетвердо стоит на ногах, внутри все дрожит от слабости, но он полон постыдного счастья. А ведь это Катрин должна была бы идти сейчас рядом с ним. И это он украл у нее солнце. Украл послеполуденный покой, насыщенный ароматами, шумом крыльев, жужжанием насекомых. А сам — тут, шагает об руку с этой одетой в траур старухой, совсем как человек, который чудом избежал смерти, однако проклинает себя за то, что уцелел, и предпочитает ни о чем не вспоминать, стать дроздом, листом, плывущим по поверхности пруда, тенью облака, скользнувшей по лужайке.
— Ты не устал?
— Нет.
— Немножко все-таки есть?
— Я ведь сказал — нет.
— Вон там скамейка. Мы сейчас премило устроимся.
Бессмысленно спорить. Согласившись выйти, он заранее согласился на все уступки. Поехали на такси. Нужно старательно избегать всяких встреч, пересудов: ведь у общественного мнения долгая память. Табор выбран потому, что в первой половине дня тут немного народу. А мадам де Гер, родившаяся в Ле Корр-дю-Плуай, не потерпит, чтобы за ее спиной шли перешептывания.
Она усаживает сына в полутени на скамью и достает вязанье. Спицы начинают заигрывать с солнечными лучами. Ронан погружается в дрему. Он тоже вывязывает узор из мимолетных проблесков сознания. Почему Табор? Есть другая причина… Конечно же — церковь… Вот она тут, в двух шагах, окруженная деревьями… На обратном пути, вроде бы случайно, они пройдут мимо нее. Эта достойная женщина умеет использовать заранее продуманную случайность. За видимой причиной всегда таится тайная — точно краб, зарывшийся в гальке. Мать скажет, что короткая передышка им совсем не повредит. Как откажешься? Вот и придется ему идти с ней, садиться рядом, перед алтарем. Он уже слышит, как она вздыхает, сложив ладони, и словно кролик шевелит губами. Несколько раз она прогоняет «Ave Maria» [15] — во спасение своего мальчика, который был раньше таким набожным, а теперь смеется надо всем. А тот, другой, мерзавец Кере, остался он набожным? Но ты же ничего не теряешь, выжидая, милый мой!
15
Дева, радуйся… (латин.) — молитва богородице.
Ронан приоткрывает глаза — свет точно голубой пылью припорашивает глубину аллеи. Сафари началось. Кере никуда не скрыться. Надо только подманить его поближе. Это продлится долго… долго… Голова Ронана тяжелее наваливается на спинку скамьи. Он спит. Мадам де Гер тихонько накрывает ему ноги своим пальто.
Извините за неразборчивый почерк. Рука не слушается. Волнение душит. Со мной произошло нечто ужасное. Вот в нескольких словах: позавчера директор вызвал меня и дал мне прочесть письмо, пришедшее с первой почтой. Я все сразу понял. Третье письмо, черт бы его побрал! На этот раз — ни единого бранного слова.
«Это верно?» — спросил меня директор.
«Верно».
Не стану же я оправдываться!
«А почему вы сразу мне не сказали?»
Но почему, собственно, я должен был говорить ему, когда до сих пор молчал? Ничего не поделаешь. Есть вещи, которые касаются только меня.
«Вы же знаете, что вы у нас не единственный кандидат!» — снова заговорил директор.
Он долго раздумывал, играя дужками очков. Я знал уже, что за этим последует.
«Все это весьма неприятно, — вздохнул он. — Но вы уже успели понять, что собой представляют наши ученики, верно? Вы могли заметить, что держать их в руках нелегко… Но куда страшнее родители. Особенно матери — они врываются сюда из-за любой спорной отметки, из-за самого ничтожного наказания. Так что в вашем случае… Если бы еще вы доверились мне с самого начала, рассказали бы все без утайки… Другое было бы дело. И то, наверное, я слишком много беру на себя. А люди так глупы!.. Представьте на минуточку, что это письмо размножено в десяти-пятнадцати экземплярах и начинает ходить по рукам — все возможно! Какое это может произвести действие? Вы потеряете всякий авторитет, а я потеряю немало учеников».
Я не мог с ним спорить. Он был совершенно прав, и я даже не помышлял о том, чтобы возразить ему.
«У каждого свои взгляды, — продолжал он. — Но в школах, подобных нашей, лучше держаться нейтральной позиции. Так что… поставьте себя на мое место».
Я ждал этих слов. Они извечны. Я убежден, что Понтий Пилат именно так и сказал, глядя на избитого, рыдающего еврейского царя.
Пауза. Директор никак не мог решиться поставить точку над i — ведь у подлости тоже есть пределы.
«Давайте расстанемся по-дружески, — наконец проговорил он. — Я выдам вам приличную компенсацию, и мы скажем, что вы заболели. Разумеется, вы вольны отказаться. Закон на вашей стороне. Но положение ваше скоро станет невыносимым. Поймите меня, дорогой мой коллега. Анонимное письмо все вам испортило. Что до меня, я бы с радостью вас оставил. Но у вас есть враг, который, по-видимому, не успокоится, пока не добьется своего, а я должен думать о репутации нашего заведения».
Он наблюдал за мной и, видя, что я не собираюсь с возмущением отстаивать свои права, мало-помалу стал обретать обычную уверенность в себе. Я почти его не слушал. «Человек с вашими достоинствами всегда найдет себе работу…» «В крайнем случае, можно давать частные уроки…» В общем, какая-то мешанина слов, на которые я перестал обращать внимание. Я был уже далеко отсюда! Я уже ушел… Не мог я допустить того, чтобы меня выгнали. Я всегда предпочитаю опережать события. Ну, вот. Я принял чек. О, не на чрезмерно крупную сумму! И снова оказался на улице — только на сей раз в состоянии человека, отброшенного и оглушенного взрывной волной.
Когда пойду я все оформлять, что скажу в свое оправдание? Не стану же я говорить им об анонимных письмах. Мне расхохочутся в лицо. Подумают просто, что я нигде не могу ужиться. И это бы еще ничего. Но Элен! Я не сказал ей ни слова, потому что не знаю, как взяться за дело. Предположим, я все ей рассказываю с самого начала. Но анонимные письма наведут ее на мысль, что я еще что-то скрываю. Мне придется беспрестанно перед ней оправдываться, и семя подозрения взойдет и расцветет пышным цветом. Ужасно. Даже еще хуже, чем Вы думаете, ибо если я и найду новую работу, кто может поручиться, что меня снова не отыщут, не вынудят все бросить. Есть кто-то, кто выслеживает меня, ни на секунду не выпускает из поля зрения, так что теперь ко всем моим мукам прибавляется еще и смутный, парализующий страх. Я и самому себе кажусь уже злодеем, каждый шаг которого улавливают невидимые индикаторы. Разумеется, все это патология. И я постоянно стараюсь об этом помнить. Вероятно, так начинается невроз. У меня пропал аппетит, я плохо сплю, ни с того ни с сего мне вдруг хочется плакать. Особенно неотступно преследует меня мысль о смерти. Рядом со мной спит Элен; я слышу легкий треск будильника; за окнами темно. Я думаю: «Ну как сказать ей, что я больше не пойду в лицей Шарля Пеги? Когда? Какими словами?»
И вот, собрав последние крупицы разума, я начинаю размышлять. Конечно, всем было бы лучше, если бы я исчез. Так уж по-идиотски сложилась у меня жизнь! Но тут меня пронзает мысль: «В эту самую минуту, в этот миг, равный удару сердца, где-то на земле пытают партизана, убивают прохожего, насилуют женщину, где-то умирает от голода ребенок… Кто-то тонет, кто-то погибает в пламени, кто-то умирает под бомбами, кто-то кончает с собой. И я вижу, как земля летит во вселенной, а за нею тянется непереносимый трупный смрад. Для чего проносится у меня в мозгу весь этот калейдоскоп мыслей и образов? Да для того только, чтобы отвлечь меня от главного! Помочь мне забыть, что вот-вот народится новый день, а я так еще и не нашел выхода. Помочь отсрочить минуту, когда придется сказать: Элен… Мне нужно поговорить с тобой».
Дорогой мой друг, я очень несчастлив. И все время думаю о Вас.
Я не стану хныкать. Достаточно рассказать Вам о продолжении моих перипетий. Директор лицея снова вызвал меня к себе. В предыдущем разговоре он держался как бы по-отечески, даже слащаво. Теперь же он был по-настоящему взбешен.
«Кончится когда-нибудь эта комедия или нет?.. Предупреждаю вас: еще одно подобное письмо, и я подаю на вас жалобу».
Он швырнул мне письмо — я тотчас же узнал бумагу. Прочел: «Будьте осторожны, мсье. Кере — доносчик. Он может причинить Вам много неприятностей». Меня словно оглушили. Чтобы я был доносчиком?
«Уверяю вас, господин директор, я ничего не понимаю».
«Возможно, — отозвался он. — Ваша прежняя деятельность нисколько меня не интересует».
«Что значит моя прежняя деятельность? Прошу вас взять эти слова обратно».
«Я не собираюсь ничего брать обратно. И советую вам предпринять необходимые шаги, чтобы подобный инцидент не повторился».
«Что же вы предлагаете мне делать?»
«А что хотите, только я запрещаю вашему корреспонденту приносить свое дерьмо к моему порогу».
«Но я не знаю, откуда это исходит».
«Да будет вам. За кого вы меня принимаете?»
Вышел я от него совершенно подавленным. Чтобы я был доносчиком? Целую неделю я жевал и пережевывал это обвинение. Вы же знаете меня. Да если б даже в свое время мне пришла такая мысль в голову, я бы никогда в жизни не стал никого выдавать. Нет. Я просто ничего не понимаю. Наверняка во всем этом кроется какая-то чудовищная ошибка. Ошибка, которая так осложняет мое положение. С кем мне объясняться? Кто стремится меня обесчестить? На прошлой неделе я совсем уже решился было поговорить с Элен. А теперь не могу. Жду чего-то. Почему тому (или той), кто преследует меня, не обратиться бы прямо к ней? Я молчу. Каждое утро я сую в портфель несколько книг, словно иду в лицей Шарля Пеги. Элен меня целует.
«Удачи тебе. И не переутомляйся чересчур».
А я отправляюсь гулять по набережным Сены. Тяну груз своих бед мимо лотков букинистов. Возвращаюсь к обеду, в изнеможении от долгих скитаний. Элен встречает меня с улыбкой.
«Ну, как твои детишки, не очень тебя сегодня изводили? Да уж конечно… Было дело… Сразу по тебе вижу».
Мы наскоро едим. Я слушаю ее болтовню.
«В отпуск можно будет поехать отдохнуть в Нормандию, — весело говорит она. — Жозиана подсказала мне одно симпатичное местечко, к югу от Гранвиля».
«Еще успеем!»
«Да что ты! Снимать надо очень задолго».
Бедняжка Элен! Отпуск — это восхитительная изнанка работы. А вот когда работы нет, бездействие становится непристойной пародией на отпуск. Так что отдыхом пусть Элен наслаждается одна. И я снова ухожу с распухшим от ненужных книг портфелем. Чтобы немного сменить обстановку, сажусь в метро и еду в Булонский лес.
Брожу под деревьями, размышляя о прошлом. В Ренне я часто ходил в Табор. Любил его глухие аллеи. В те времена, по сути дела, я был счастлив. Я не жил в пелене лжи. Не должен был давать отчет в своих мыслях. На память мне пришла фраза из «Конфитеора»: «Я грешил в мыслях, на словах, в деле и в безделье». Долгое время я не придавал большого значения греху безделья. Увы! Этот грех — самый страшный. Ибо в нем заложено презрение к ближнему. Недаром — хоть я и не отдаю себе в том отчета — я смотрю на Элен немного свысока. Иначе я могу выплеснуть перед нею все — и сомнения свои, и слабости, признаться в своем отречении, — словом, вывернуть душу наизнанку; вообще говоря, ничего предосудительного тут нет, но после столь долгого умалчивания это уже становится предательством.
Захожу в какой-то бар; пью неизвестно что, вперив глаза в пустоту; чувствую себя непоправимо лишним. Выхожу. Теперь уж я непременно с ней поговорю. И если мы расстанемся, ну и пусть. Все, что угодно, лишь бы выбраться из этой вязкой тины, от которой тошнит.
Возвращаюсь домой. В почтовом ящике — пустота. И тотчас от этой предоставленной мне отсрочки колеблется моя решимость. Быть может, завтра я буду сильнее. В конце концов, мне ведь вовсе не обязательно рассказывать Элен свою жизнь. Достаточно просто признаться, что я снова уволился. Да, я человек, который то и дело увольняется! Индивидуум, которому только доверят какую-нибудь должность, он тут же ее бросает. Вам не кажется, что это довольно точно определяет меня? Трудно поверить, насколько искусно я теперь умею придавать себе усталый вид — точно до смерти вымотался на работе. Чем больше Элен станет беспокоиться о моем здоровье, тем меньше она сможет меня упрекать. Тут осечки не бывает.
«Слишком уж близко к сердцу ты принимаешь свою работу. За такие-то гроши!»
Может быть, сейчас? Но вполне ли она созрела для того, чтобы принять мою исповедь? Пожалуй, не вполне.
«Верно, — говорю я. — Изнурительное занятие. Я все думаю, выдержу ли».
«Хорошо хоть, что у вас большой отпуск», — замечает она.
Поздно! Я упустил случай. Лицо у меня мрачнеет. Это тоже неплохой трюк. Элен тотчас настораживается.
«Если ты плохо себя чувствуешь, возьми отпуск на денек-другой. Не съест же тебя твой директор».
Однако, дорогой мой друг, хоть я и тряпка, но не подлец. Я беру руку Элен и прижимаю к своей щеке.
«Элен! — говорю я ей. — Меня нужно любить, очень любить. Я не знаю, что готовит нам будущее. Но пока ты со мной, я верю, что…»
«Ты видишь все в черном свете, миленький, — прерывает меня она. — Возьми еще кусочек жаркого».
Да, вот она, повседневная жизнь — обмен сигналами, код к которым утерян. И все нужно начинать сначала. Завтра, может быть…
Перечитываю письмо. Как Вы способны сохранять ко мне уважение? Теперь мне уже Вам хочется сказать: «Но пока Вы со мной…»
Я подвел черту. Вернее, она сама собой подвелась. Я по глупости выкинул в мусорное ведро кипу непроверенных тетрадей, и Элен их нашла.
«Что это ты выбрасываешь их домашние задания?»
Она, такая во всем аккуратная, пришла в негодование. Отступать было некуда.
«Я больше туда не вернусь, — сказал я. — Лучше уж буду дробить камни. Тебе не понять. Слишком я стар для этой детворы. Жизни никакой от них нет. Так что вот… Я плюнул».
То, что за этим последовало, было ужасно. Я увидел, что она сейчас заплачет: подбородок у нее задрожал, рот скривился, от щек отхлынула кровь, глаза словно бы расширились, наполняясь слезами, и слезы хлынули потоком, который уже не могли сдержать ресницы. «Какая же я скотина», — стучало у меня в голове. Элен медленно опустилась на стул.
«Что я теперь скажу в салоне?» — произнесла она, и эти ее слова тронули меня больше, чем слезы.
Она ведь часто рассказывала другим парикмахершам о своем муже-преподавателе. И маникюрша нашептывала кассирше: «О-о, он человек с положением, мсье Кере! Вот уж Элен повезло!» Я был готов к упрекам. А она молча плакала, как плачут в темноте, среди ночи, когда вокруг никого нет. Я не решался ее обнять. У меня было тяжело на сердце, и в то же время я чувствовал огромное облегчение. Я потянулся к руке Элен. Она поспешно ее отдернула.
«С тобой просто невозможно!» — произнесла она неузнаваемым голосом.
В одно мгновение мы стали друг другу чужими. Я совсем потерял самообладание. Такого я не ожидал. Я предпочел бы, чтобы произошло пусть тягостное, но объяснение. Элен вытерла глаза.
«Давай есть, — сказала она. — Так будет лучше».
И пролегла тишина. Точно объявлен бойкот. Элен вроде и не сердится. Я тоже. Просто со вчерашнего вечера она меня не видит. Смотрит сквозь меня, как сквозь прозрачную стену. Теперь Вы все знаете. Довольно. Если в Вашем требнике отыщется молитва о призраках, прочтите ее, думая обо мне.
Последняя перепалка — уже на пороге, у выхода из дома.
— Так ты не хочешь, чтобы я с тобой шла?
— Нет. Я прекрасно себя чувствую.
— Но я же буду волноваться. Ты все думаешь, что совсем уже окреп, а на самом деле…
— Если я через час не вернусь, заяви в розыск, в полицию, — говорит Ронан. — Они будут счастливы снова меня заграбастать.
И вот он на улице. Наконец-то один! Ноги еще не очень слушаются. Болезнь отступает медленно, настойчиво цепляясь за свои позиции. Однако доплестись до здания «Западной Франции» он сумеет — не так уж это безрассудно. Идти туда меньше километра. И потом, это первый миг свободы. Больше десяти лет жил он под наблюдением, постоянно чувствуя между лопатками взгляд охранника, — куда бы он ни шел. А после тюрьмы — дом, мать, служанка.
Теперь же он невидимка. Никто его не узнает. И он всецело принадлежит себе. Хочет — остановится, потом пойдет дальше. Хочет — просто побродит туда-сюда. Время перестало быть для него томительной чередой одинаковых мгновений, вызывающих головокружение своей неизменностью. Оно превратилось в сверкающий парад минут, которые подхватывают тебя и несут куда угодно, по твоему желанию. Витрины восхитительны; на тебя вдруг нападает такая безудержная жажда приобретения, какая может сравниться разве что с жаждой обладания женщиной.
Ронан разглядывает выставленные товары. Он видит свое отражение в стеклах и ищет рядом с собой силуэт Катрин. Они часто гуляли здесь. «Посмотри вон то кресло, — говорила Катрин. — Здорово было бы поставить такое в нашей спальне!» Они брели медленно-медленно. И, смеясь, расставляли мебель в своей квартире. Это было… Это было время горения. А теперь остался лишь подспудный зуд ненависти. Ронан медленно переходит от одной лавки к другой, от одного магазина к другому. Солнечный луч лежит у него на плече, точно рука друга. Не зажимайся, раскройся навстречу жизни, хотя бы на этот миг. И повторяй себе, что ты хозяин положения, а потому тебе некуда спешить.