Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Неприкасаемый
Шрифт:

— Состояние довольно приличное, — рассеянно заметил он, — учитывая обстоятельства.

Перо скрипело по бумаге.

— Я могу помереть? — спросил я.

Он с минуту продолжал писать, и я было подумал, что он не расслышал, однако он остановился, поднял голову и посмотрел вверх, как бы подыскивая слова.

— Ну знаете ли, мы все помрем. Понимаю, что мои слова не могут удовлетворить, но это единственный ответ, какой я могу дать и когда-либо давал.

— Учитывая обстоятельства, — добавил я.

Доктор ответил мне ледяной улыбкой. И, возвращаясь к писанине, произнес совсем необычную фразу:

— Можно предположить, что вы уже в некотором смысле мертвец.

Конечно, я понял, что он имел в виду — публичное унижение таких масштабов, какое я испытал, действительно равносильно смерти, подобное в самом деле предполагало уничтожение, — но услышать такое из уст солидного врача-консультанта с Харли-стрит это, знаете ли…

До того воскресного утра, когда Чемберлен выступил по радио, чтобы сообщить нам, что мы находимся в состоянии войны, оставалась добрая неделя, но я исчисляю начало войны с этого тянувшегося как бесконечный сон вторника, со дня, когда у меня родился сын, а я впервые облачился в военную форму. Со все еще больной с похмелья головой и из неизвестно откуда бравшихся последних сил я, выйдя из больницы, отправился на такси прямо на вокзал Ватерлоо. К четырем часам пополудни я уже был в Олдершоте. Почему в этом городе всегда пахнет лошадьми? Потея чистым спиртом, я по раскаленным улицам добрался до автобусной стоянки, в автобусе заснул. Кондуктор еле растолкал меня: «Черт побери, сударь, я уж думал, вы померли!» Бингли-Мэнор оказался уродливой, красного кирпича, готической громадиной, расположенной в большом скучном, как запущенное кладбище, парке с разбросанными тут и там островками тиса и плакучей ивы. Имение было отчуждено у отпрысков когда-то знатной семьи, кажется, католической. Их переселили куда-то в самую глушь Сомерсета. Увидев сию обитель, я сразу приуныл. Золотистый вечерний свет лишь усугублял эту похоронную атмосферу. В огромном вестибюле — каменные плиты, оленьи рога, скрещенные копья, обтянутый мехом щит, — положив ноги на металлическую конторку, с сигаретой в зубах сидел развязный капрал. Я заполнил анкету и получил уже замусоленное удостоверение. Потом шел по лестницам и голым коридорам, каждый уже и неряшливее предыдущего, в обществе раздраженного краснорожего старшины, который, несмотря на мои попытки завязать разговор, молча пыхтел, будто дал обет. Я поведал ему, что только что стал отцом. Не знаю, зачем я это сделал — возможно, из-за нелепого убеждения, что представители низшего сословия питают слабость к детям. Во всяком случае, попытка не удалась. Старшина, шевельнув усами, угрюмо фыркнул. «Поздравляю, сэр, само собой», — произнес он, не глядя на меня. По крайней мере назвал меня сэром, подумал я, несмотря на — или скорее благодаря ей — мою цивильную одежду.

Мне вручили плохо подогнанное обмундирование — я до сих пор помню, как щекочет и кусается волосатый серж мундира, — и старшина указал мне мою койку в помещении, которое, должно быть, когда-то было бальным залом. Просторный зал с высокими потолками, множеством окон, полированным дубовым полом и лепной флорой на потолке. В зале было тридцать аккуратно выстроенных в три ряда коек; на тех, что поближе к окнам, лежали похожие на поломанные коробчатые воздушные змеи золотые квадратики солнечного света. Я чувствовал себя одиноким и готовым заплакать мальчуганом, впервые попавшим в школу-интернат. Старшина со злорадством наблюдал за моими страданиями.

— Вам повезло, сэр, — заметил он. — Обед еще подают. Спускайтесь, когда переоденетесь. — Свирепо пошевелив усами, он подавил ухмылку. — Только в форме, у нас здесь к обеду не одеваются.

В столовую превратили расположенную на цокольном этаже большую комнату для прислуги. Мои коллеги новобранцы уже кормились. Глазам предстала безрадостная, напоминающая монастырь сцена — каменный пол, деревянные скамьи, лучи вечернего солнца, льющиеся в разделенные вертикальными переплетами окна, сгорбившиеся над мисками с кашей похожие на монашеские фигуры. В мою сторону повернулись несколько голов, кто-то встретил новичка насмешливым приветствием. Я отыскал местечко рядом с малым по фамилии Бакстер, грубовато красивым брюнетом в лопавшейся по швам форме. Он не замедлил представиться и так пожал руку, что у меня хрустнули пальцы. Потом попросил угадать, чем он занимался на «гражданке». Я высказал пару бесполезных догадок, на что он отвечал улыбкой и, прикрыв с длинными, как у женщины, ресницами глаза, радостно крутил головой. Оказалось, он торговец противозачаточными средствами. «Разъезжаю по всему свету — вы удивитесь, но на английские резинки огромный спрос. Что я делаю здесь? Видите ли, из-за иностранных языков; я могу говорить на шести языках — на семи, если считать хинди, который я не знаю». Суп, жидкое бурое хлебово с плавающими ромбиками жира, пах мокрой псиной. Бакстер жадно выхлебал жижу и, положив локти на стол, закурил сигарету. «А что скажете о себе? — спросил он, пуская облака дыма. — Чем занимаетесь? Нет, погодите, дайте угадать. Государственный чиновник? Учитель?» Когда я ему сказал, он, словно подумав, что я его разыгрываю, смущенно ухмыльнулся и переключил внимание на соседа с другой стороны. Спустя некоторое время снова повернулся ко мне, еще больше смущенный. «Черт побери, — тихо проговорил он, — я-то думал, что вы не того, да вот этот тип, — показывая глазами и мимикой на соседа, — вообще церковник-расстрига!»

С того вечера я Бакстера больше не встречал. В первые недели довольно многие из нашей компании вот так незаметно исчезали. Нам не говорили, что с ними стало, а мы не разговаривали на эту тему между собой; так обитатели санатория, просыпаясь, каждое утро обнаруживают пустую койку и стараются не думать, кого в следующий раз заберет с собой молчаливый убийца. Многие из тех, кто оставался, еще меньше располагали к себе, чем отчисленные. Это были научные сотрудники, преподаватели иностранных языков в классических гимназиях, коммивояжеры вроде Бакстера и несколько лиц неопределенного рода занятий, скользких типов со смутной напряженной улыбкой, старавшихся, вроде пугливых гомиков, не высовываться до урочного часа ночных утех. Со временем в нашей среде на базе пристрастий и неприязней начали группироваться удивительные союзы. Все классовые, профессиональные узы, общность интересов были забыты. По существу, чем ощутимее было различие, тем больше мы ладили. Мне было проще общаться с такими как Бакстер, чем с людьми моего круга. Хотелось бы взять на себя смелость утверждать, что такое произвольное смешение социальных слоев благоприятствовало созданию демократической атмосферы (спешу добавить, что меня мало волновала — или волнует — эта проблема). Когда я прибыл, старшина относился ко мне с неприязнью, но все же почтительно, а вот когда я надел форму, с почтением было покончено и на плацу он, брызгая слюной, орал мне в лицо, передразнивая, как он думал, ирландский акцент, будто я был самым последним тупицей, призванным из рабочих трущоб новобранцем. Правда, мне почти сразу — не знаю, чьими стараниями — присвоили чин капитана, и бедняге пришлось вернуться к той своеобразной бесстрастно заискивающей манере, которую требует негласный армейский протокол.

Мы сразу перешли к начальной боевой подготовке, которая, к моему удивлению, мне понравилась. Физическая усталость, наваливавшаяся к концу дня после муштры на плацу, осмотра вещей личного пользования и надраивания полов, была сродни эротической, когда сладострастно проваливаешься в небытие. Нас учили рукопашному бою, которым мы шумно увлекались как малые дети. Мне особенно нравился штыковой бой, позволявший вопить во все горло, когда потрошишь воображаемого и все же странно, до дрожи, осязаемого противника. Нас учили чтению карт. По вечерам, несмотря на полное изнеможение, мы осваивали основы шифровального дела и правила слежки. Я совершил парашютный прыжок; когда выпрыгнул из самолета навстречу ледяному ветру, сердце наполнилось восторженным, почти священным, необъяснимо приятным страхом. Я открыл в себе необычайную выносливость, о которой раньше не подозревал, особенно во время длительных марш-бросков по песчаным низинам Даунса в пропитанную запахом сена жару позднего лета. Мои товарищи роптали под тяжестью таких испытаний, но я считал их своего рода очистительным обрядом. Меня не отпускало ощущение монастырского уклада, поразившего меня в столовой в тот первый вечер; я мог бы стать послушником, одним из тех, для кого смиренный труд в поле служит чистейшим видом молитвы. Как все мужчины моего сословия, я только и умел, что с трудом завязать шнурки на ботинках; теперь же я осваивал множество интересных и полезных навыков, которым никогда бы не научился в гражданской жизни. Право, все это представлялось мне замечательным развлечением.

Меня, например, научили водить грузовик. Я едва умел водить легковую машину, а это огромное дымящее чудовище с тупым рылом и содрогающимся кузовом было столь же упрямым и неповоротливым, как ломовая лошадь, и все же с каким захватывающим дух наслаждением я осторожно освобождал сцепление, подавал вперед дрожащую мелкой дрожью двухфутовую рукоятку переключения передач, чувствуя, как сцепляются зубцы и, словно оживая под твоими руками, эта громадина рвется вперед. Машина меня покорила. Был и легковой автомобиль, которым мы пользовались в порядке строгой очередности. Это был старенький «уолсли», высокий и тесный, с приборной доской орехового дерева, деревянной рулевой баранкой и эбеновой кнопкой дроссельной заслонки, которую я постоянно забывал нажимать, так что всякий раз, когда снимал ногу с акселератора, мотор взвывал как от боли и из выхлопной трубы бурно изрыгались клубы синего дыма; пол под водителем был до такой степени изношен, что походил на ржавое решето, и если во время езды смотреть между ног, то было видно, как под тобой, как река в половодье, мчится дорога. Бедняжку ждал печальный конец. Как-то ночью один дипломированный бухгалтер — помнится, он свободно владел польским, — очередь которого еще не подошла, спер из шкафа в кабинете начальника базы ключи и поехал в Олдершот на свидание с девушкой, там напился и на обратном пути врезался в дерево и разбился насмерть. Он стал нашей первой военной потерей. К своему стыду признаюсь, что мне было больше жалко машину, чем бухгалтера.

Наш маленький мирок почти не имел контакта с внешним миром. Раз в неделю нам разрешалось позвонить своим женам или девушкам. Нам сказали, что вечерами по субботам можно податься в Олдершот, но ни в коем случае не собираться вместе и, даже если случайно встретимся в пабе или на танцах, не показывать, что мы знакомы; в результате еженедельные набеги на город совершали оказавшиеся на отшибе пьяницы и одиночки; подозреваю, подпирая стены на танцах, они все до одного изнывали по компании товарищей, которой в течение недели были лишены.

Естественно, у меня не было никакой связи с Москвой и даже с лондонским посольством. Я предполагал, что моя работа в качестве двойного агента закончилась, и не жалел об этом. Оглядываясь в прошлое, думаю, что все к тому времени представлялось мне ненастоящим, игрой, которую я перерос. Объявление войны было воспринято в Бингли-Мэнор на удивление равнодушно, будто она нас особенно не касалась. Когда пришло известие, мы находились в столовой, служившей в то же время домовой капеллой — бригадир Брэдшоу, наш начальник, ввел обязательное посещение воскресной службы, дабы, говорил он, правда без особой убежденности, поддерживать наш моральный дух. Молодой священник, волнуясь и путаясь, повествуя о святом Михаиле и его пылающем мече, мучился с запутанной военной терминологией, когда появился вестовой с сообщением для бригадира. Тот встал, поднял руку, давая капеллану знак замолчать, повернулся к собравшимся и объявил, что вскоре премьер-министр выступит с обращением к нации. На сервировочном столике ввезли огромный радиоприемник и после лихорадочных поисков розетки торжественно включили в сеть. Приемник, подобно одноглазому идолу, по мере разогревания ламп медленно засветил зеленовато-янтарный глазок настройки и, хрипло прокашлявшись, монотонно загудел. Мы, шаркая по полу ногами, ждали; кто-то что-то шептал про себя, кто-то сдерживал смех. Бригадир с багровеющей шеей подошел на цыпочках к прибору и, показывая нам свой широкий, обтянутый в хаки зад, принялся крутить ручки настройки. Приемник взвизгивал, бормотал и всхлипывал, потом откуда-то возник голос Чемберлена, недовольный, ворчливый, измученный, будто голос самого Всевышнего, бессильного перед лицом своего неуправляемого творения, чтобы сообщить нам, что мир катится к своему концу.

* * *

Когда я впервые явился на работу в Департамент — хотя назвать работой то, чем мы занимались в языковом отделе, было бы большой натяжкой, — никто не подумал поинтересоваться моим политическим прошлым. Сын епископа — пусть ирландского — аристократических кровей, выпускник Кембриджа. То обстоятельство, что я получил международное признание как ученый, возможно, в некоторых кругах вызывало сомнения — органы безопасности всегда относились с подозрением к институту, где было полно беглых иностранцев. С другой стороны, меня принимали в Виндзоре, и не только в зале гравюр и эстампов и библиотечной башне, но и на семейной половине, и в случае надобности я мог бы заручиться письменной рекомендацией Его Величества. (Преуспевающий разведчик должен уметь оставаться самим собой в каждой из своих многочисленных жизней. Распространенное представление о нас как об улыбчивых притворщиках, в глубине души кипящих ненавистью к своей стране, ее обычаям и к своему народу, бывает неправомерным. Я искренне любил Его Величество, восхищался им и, возможно, еще и потому не пытался скрывать от него своего презрения к его недалекой супруге, упрямо не желавшей помнить, что мы с нею родственники. Факт остается фактом — я был одновременно марксистом и роялистом. Важно, что миссис У., самая проницательная в этой интеллектуально ничем не примечательной семье, хорошо это понимала, хотя и помалкивала на сей счет. Мне не надо было притворяться лояльным — я был лояльным. По-своему.) Был ли я излишне самоуверенным? Одному Бою сходило с рук школярское бахвальство, соблазнительное для удачливого агента, втайне радующегося своим секретам. Когда пару недель спустя после начала войны меня вызвали в кабинет бригадира, я подумал, что мне дадут какое-нибудь особое задание. Первые тревожные подозрения закрались внутрь, когда я заметил, что бригадир избегает встретиться со мной взглядом.

— A-а, Маскелл, — проговорил он, роясь в лежавших на столе документах, словно большая рыжевато-коричневая птица, отыскивающая червей в куче опавших листьев. — Вас вызывают в Лондон. — Он поднял взгляд куда-то на уровень моей груди и нахмурился. — Вольно.

— О, простите, сэр. — Я забыл отдать честь.

Кабинет занимал бывший охотничий зал; на стенах гравюры со сценами охоты, мне даже почудился слабый запах рыбьей чешуи и окровавленных перьев. В окне позади бригадира был виден взвод моих облаченных в камуфляжную форму несчастных сослуживцев, по-пластунски передвигающихся к зданию, изображая скрытное нападение; зрелище одновременно комичное и действующее на нервы.

Поделиться с друзьями: