Нераскаявшаяся
Шрифт:
— Нет! — закричала Гильельма. — Мне просто радостно было снова видеть его.
— Гильельма Маури, у нас есть многочисленные свидетельства того, что Ваш брат, так же, как и Вы, постоянно поддерживал контакты с проклятыми еретиками, известными под именами Андрю Тавернье, из Праде, и Гийом Отье, из Акса. Что вы защищали и провожали их из одного укрытия в другое, и вы помогли им бежать от посланцев Монсеньора инквизитора Каркассона.
— Нет! — снова закричала Гильельма. Но Гийом не говорил ничего.
— Ваш брат, Гийом Маури, присутствующий здесь, полностью отрицает те достоверные свидетельства, которые мы ему предъявили. Если он будет и дальше нам сопротивляться, мы вынуждены будем поместить его на «кобылу». Может быть, Ваше сестринское сострадание подтолкнет его к тому, чтобы признаться, облегчить свою участь и спасти свою душу.
Гильельма, которую стражники держали за локти, рванулась к брату и зарыдала. Но ни она не сказала ничего, ни он. И тогда брат Жан дю Фагу стал подробно допрашивать их. Фактически, инквизитор уже имел достаточно признаний в следственном деле о том, что касалось бегства из Монтайю в мае 1308 года двоих добрых людей, переодетых дровосеками. Он просто хотел заставить Гильельму признаться и, таким образом, спровоцировать признания Гийома. Но главным мотивом, почему он пробовал оказать такое давление на брата и сестру, было желание немедленно арестовать еретиков, которые все еще находились в бегах. Чтобы в кратчайшее время поймать их всех. В Сабартес, минувшим летом, в августе месяце, совсем перед «зачисткой» в Монтайю, видели еретика Фелипа де Талайрака и его проводника Берната Белибаста. Двух из троих еретиков, сумевших бежать из Каркассона накануне Великого Поста. Они еще потом останавливались передохнуть в Фенуийиде. На Гийома Маури было множество доносов, что он видел их, находился в их обществе, прятал и сопровождал их. Что касается его сестры Гильельмы, то ее репутация прелюбодейки, примкнувшей к беглецу из–за ереси, Белибасту, общеизвестна. Кто же, кроме них, может сообщить судье и следователю лучшую информацию об этих таинственных связях, способствовавших бегству, тем более, что беглецам опять удалось ускользнуть. Но Гильельма и на самом деле ничего об этом не знала. Она думала, что беглецы находятся по другую сторону гор. Она даже не представляла себе, что в это самое время они были в Сабартес. Из всего этого она только поняла — и возблагодарила за это небо — что Фелип и Бернат все еще на свободе, и именно это вызывает такую злобу у Инквизиции. Но где они? Гильельма не знала, что Бернат был уже в пути к ней, что он был уже в Лаурагэ, в Лантарэс, когда сама она находилась между Сен — Жан Л’Эрм и Бёпуэ, в Ломани, отчаянно пытаясь спасти доброго христианина Пейре Отье. И ей не было известно, знает ли ее брат Гийом что–нибудь о Бернате.
Когда стража выводила ее из залы, чтобы вернуть в темницу в Муре, она только успела сделать шаг по направлению к своему неподвижно сидевшему брату, и бросила на него последний взгляд: будь мужественным, Гийом. И он, вздохнув, ответил ей настоящей улыбкой: будь мужественной, Гильельма.
— Гильельма Маури, из Монтайю, жена Бертрана Пикьера из Ларок д’Ольме, назовите имена еретиков, с которыми Вы часто встречались. Видели ли Вы их вместе, или по одному? В каких деревнях и городах? В чьих домах? В присутствии кого? Вы их приветствовали? Поклонялись им? А кто еще поклонялся им в Вашем присутствии? Слушали ли Вы их проклятые проповеди? Ели ли Вы хлеб, благословленный ими? Участвовали ли в их неблагочестивых церемониях? В обществе кого? Давали ли Вы им что–либо из своего имущества? Кормили ли Вы их в Вашем доме? Верили ли Вы в их заразные доктрины? Верили ли Вы, что они добрые люди, искренние и говорящие правду? Верили ли Вы, что они добрые христиане, и что в их секте возможно спастись? С какого времени Вы верили в это? Верите ли в это сейчас?
Нотариус последовательно все записывал. Я не верила, что он записывал вопросы. Они всегда были одними и теми же, их задавали каждому обвиняемому. Но он записывал все ответы. Потом, в тепле и тишине своих скрипториев, писари и клерки Инквизиции займутся тем, чтобы представить все это в должном порядке и на хорошей латыни. И они обрежут всё неподходящее. Крики, слёзы, проклятия, вызывающие улыбки, молчание. Ложь и лицемерие. И кровавые следы. Всё это превратится в красивый, добротно подшитый том, толстый, прилизанный, гладкий, серый, непроницаемый и непоколебимый, просто равнодушный; серьёзный том, с вынесенным приговором, опечатанный и закрепленный суровыми и серыми свидетельствами, непроницаемыми и непоколебимыми, просто равнодушными. Том, который останется в архивах. Как и приговоры, которые тоже останутся. Жестокие и неумолимые, как горгульи и каменные монстры, приготовившиеся к прыжку. Как их Церковь, их порядок, их право. Основанные на насилии, но одетые в обманчивые одеяния латыни или искусства. Насилие — вот что такое их порядок и их право, божественное право и божественный порядок мира сего. Что они напишут обо мне, мои исповедники и судьи? Что я разорвала священные узы брака, служила проклятой секте еретиков и верила в их чумные доктрины? Упрямая, закоренелая, упорствующая. Нераскаявшаяся. Дочь погибели. Дочь тьмы. Исторгнутая. Выброшенная. Что еще они напишут обо мне? Да какая разница?
Мой брат Гийом. Что они с ним сделали? У них, наверное, найдется для этого латинское словцо, где–нибудь посредине строки реестров важных и серых показаний Гийома Маури из Монтайю. Маленькое латинское словцо, обозначающее то, что они с ним сделали. Если он будет и дальше нам сопротивляться, то мы вынуждены будем поместить его на «кобылу». Для них, папских клириков, которые мучили его на своей «кобыле» и подвергали дьявольским пыткам, согласно их справедливой процедуре, это он — преступник. И так они назовут его на своей хорошей латыни. Преступник, потому что терпел страдания, которые они ему причиняли, и не сказал ничего. Не предал своих друзей, не отрекся от своей веры. Преступник. И моя мать Азалаис, которая так плакала, тоже преступница? Маленькое латинское словцо для крови? Латинское словцо для слёз? И для смерти? Боже милосердный, смилуйся надо мной. Я не хочу больше отвечать на их глумливые вопросы. Я не хочу больше есть этот нищенский хлеб, который они мне дают.
Уже много недель, начиная с того дня, когда я предстала перед Монсеньором Бернардом Ги, в Тулузе, меня не покидал гнев. Хотя на меня сыпались всё новые и новые удары, мой гнев вновь возвращался ко мне, обострялся, подстерегал и озлоблял меня. Наверное, я так и умру, черствая и огрубевшая, охваченная гневом. Моё тело ослабело, оно опустошено, оно словно исчезает. Я больше не чувствую своего тела, только свой гнев. Я больше не ем их хлеба. Я не хочу притворяться и отвечать на их вопросы.
Когда меня вызывали на допрос последний раз, когда меня поставили лицом к лицу с моим братом Гийомом, красивым лесорубом, которого они срезали, как молодой буковый ствол, чего они хотели от меня? А от него? Что я из страха обращусь в их веру? Что я от ужаса искренне и чистосердечно раскаюсь? Что из слабости и из любви к брату я решусь выдать других людей, которых я люблю — доброго человека Фелипа и Берната? Разве их первая попытка подействовать на меня слезами моей матери не провалилась? Я не понимала их расчетов, но испытывала какой–то странный интерес к их методам. Наверное, он часто приносит им новые сведения, этот метод, и они считают его эффективным. Он приносит свои плоды, достигает целей. Церковь добрых людей почти погибла. Но я, глядя им в лицо, не испытывала никакого раскаяния, никакой покорности. Только гнев. Если я не ошибаюсь, то это мое отчаяние перерождается в гнев…
Когда меня оторвали от Гийома, простертого на лавке, я вдруг вспомнила детскую песенку. «Ne son tres fraires…» Трое братьев, которые пришли спасти свою несчастную сестру, трое братьев, которых на самом деле было четверо, которых было сто, которых была тысяча и десять тысяч, кто их спасет? Моих братьев Гийома и Пейре, и маленьких Арнота и Жоана, и Берната, который мне больше, чем брат, и доброго человека Фелипа, и доброго человека Пейре де Ла Гарде, и Мессера Пейре Отье, и моего отца, и мою мать, и всех наших братьев, кто нас спасет, кто нас спасет? Какой старший брат придет спасти нас? Ведь даже самого Сына Божьего этот мир и его князь преследовали прежде нас.
Я вспоминала лицо доброго христианина Пейре де Ла Гарде. Его слабую улыбку, печальную и ласковую. Друзья, храните мужество, храните веру. Он читал из Книги: «Ибо если существует новая земля и новое небо, то на что еще мы можем направить всю нашу радость и всю нашу надежду?» Пейре Санс, с его мужественной и доверчивой улыбкой. Словно апостол Иоанн, который, возможно, тоже был ангелом Божьим: «О братья, не дивитесь, что мир ненавидит нас, ибо он и Меня возненавидел прежде вас, и апостолов Моих…» Я снова видела синий взгляд Старшего, его блистающий взгляд, но скорбный и печальный. И слышала его голос. Есть две Церкви. Одна гонима, но прощает. Другая всем владеет и сдирает шкуру. Отец мой! Отец мой! Я здесь, в Муре Каркассона. Возможно, в той же темнице, где был заточен и твой сын, добрый христианин Жаум, юный святой, которого они сожгли. Отец мой! Скажи мне что–нибудь, чтобы я могла смеяться здесь, в этой темнице. Вот лоб, вот борода, вот одно ухо, а вот другое. Отец мой! Не почитают орудие пытки. Ни крест, ни костер. Ни «кобылу», на которой мучили Гийома.
Моя мать Азалаис умрет без утешения. В углу общей залы Мура Каркассона, на глазах у моего охваченного ужасом отца. Или немного позже, в одиночестве своего заточения. Она не достигнет хорошего конца, не получит его из рук добрых христиан, счастливого конца, который смывает грехи и спасает души, хотя так умерла ее мать, и мать ее матери. И меня не будет рядом с ней, чтобы подготовить ее тело, с любовью и уважением, и ее сердце, с печалью и любовью, отправиться к Свету. И я так же, и я умру без утешения. Но нам остается только далекое благословение добрых людей, гонимых за правду. Остается верить в то, что они не забудут о нас. И будут призывать на нас мир и прощение Божье.
Я закрываю глаза в непроглядной темноте Мура. Я словно вижу белизну Бельвез. Бельвез, окруженное солдатами. Они арестовали всех жителей, они сожгли все дома, в которых проповедовал добрый человек Пейре Санс, дом, где не так уж давно он принял Духа Святого и посвящение добрых христиан. Они осудили живых. Они также вырыли и сожгли мертвых. А потом пошел дождь, подул ветер, и взошло солнце. Но Пейре де Ла Гарде, насколько я знаю, еще на свободе. Он проповедует, он утешает, он учит. Его послушник, Пейре Фильс обучается по Книге, которую ему дал Старший. Обучит ли он новых послушников? Вернутся ли добрые люди, чтобы благословить новый Бельвез? Творец этого мира создал всё преходящее, и снова будут идти дожди, и подниматься ветер, и восходить солнце. Но Бог будет ждать всех нас в Своём великом милосердии и с бесконечным терпением.
Я словно видела прозрачное солнце и ощущала холод высокого плато. Они окружают Монтайю, они нападают, они опустошают деревню, сея горе и скорбь в день праздника Рождества Богоматери. В сентябрьский день, когда в Монтайю созревают маленькие желтые яблочки. Они осмелились сделать это. Плакала ли она, прекрасная дама? Не та, черная, деревянная статуя, сделанная человеком в поте чела, статуя, которая пугала меня, когда я, будучи ребенком, ходила в церковь к священнику Клергу. Нет, настоящая. Прекрасный ангел Божий. Дама, благословляющая малую отару, идущую в небо. Дама царства снегов. Где всякая любовь благословенна. Плакала ли она?