Неровный край ночи
Шрифт:
Священник поднимается и улыбается, глядя сверху вниз, с загадочным выражением лица. Он протягивает руку и помогает Антону встать. Положив руку Антону на плечо, он говорит:
– Второе октября. Тогда начнется твоя новая жизнь.
Колокола будут звонить, даже когда рейх падет. Все, что во мне есть разумного, рационального, не может поверить, что это правда. Рейх никогда не падет; он теперь слишком силен, слишком глубоко пустил корни, укрепился в повседневной жизни. Мы приняли его. Мы просто продолжили двигаться дальше, заниматься делами нашей обычной жизни, и вот что с нашими жизнями стало. Мои дни такие же долгие и темные, как ночи; эта война никогда не закончится. Столп зла будет стоять до скончания веков, до тех пор, пока ангел не забудет протрубить в трубу, и все сущее не увянет, как виноград на возделанной лозе. Но когда в моменты затишья, в моменты моего замирания в отчаянии, я осмеливаюсь задаться вопросом, что еще может произойти, и тогда темный занавес раскрывается и внутрь льется свет. Он ослепляет меня своим великолепием. Он омывает мою душу слезами.
О Господи, Отец наш небесный, зачем ты делаешь это со мной? Разве не можешь ты оставить меня в успокоенной уверенности несчастья? Ты обнажил хрупкие кости моего горя; ты усмирил меня пред самим собой и доказал, что я трус, не годный для жизни. Но я все-таки упорствую. Я продолжаю жить. Я буду цепляться за надежду, даже будучи уверенным, как я уверен и теперь, что она более чем тщетна.
Откуда этот неустанный, тайный оптимизм – эта решимость, твердая и горячая в моем позвоночнике, и не так глубоко похороненная в моей груди? Рак, который нас разъедает, слишком голодный, чтобы когда-либо насытиться. А я лишь один человек – всего один человек. Иисус Христос, я верил, что ты милосерден, но это такая чудовищная жестокость, заставлять меня мечтать о временах, когда зло может пасть. Какие бы грехи не привели нас к этому, они все еще в нашей крови, и будут там до третьего и четвертого колена. Однако как молвил Ты в своей безграничной любви и мудрости, «всю ночь может длиться плач, но утром приходит радость».
Вопреки всему, я знаю это. Вопреки здравому смыслу, я верую. Где-то, за рваным краем ночи, свет струит свою сияющую кровь в этот мир.
Часть 2
Пусть все твои слова будут проникнуты любовью
Октябрь – декабрь 1942
Второе октября. Воздух похрустывает. В полях, где скошенные стебли овса и ржи лежат на бороздах жнива, поднимается еле различимый дымок от костра. Птицы, которые были здесь летом, покинули эти края, большая часть из них подалась в места поприветливее. Антон идет к церкви со своей новой семьей – с теми, кто станет его новой семьей сегодня. Мальчики скачут рядом, пиная камушки на дорогу. Элизабет держится чуть в стороне, ведя Марию за руку. Спина у нее очень прямая, глаза ясные и полные решимости, губы сжаты плотнее обычного. Она выглядит так, словно марширует на Ригу. Она в том же синем платье, в котором он увидел ее впервые, и она похожа на поникшую Мадонну – лицо опущено в смирении, за решительным взглядом кроется любовь к ее детям, такая же несгибаемая, как сейчас ее тело и дух. Меру ее усталости, кажется, не смог бы определить даже Господь Бог.
Этим утром, в маленькой комнатке над магазином герра Франке, Антон стоял в пятне бледного солнечного света, разглядывая свое узкое лицо в мутном продолговатом зеркале. Тогда ему показалось, что лучше всего будет надеть свою униформу Вермахта на свадьбу – но сейчас он не мог понять, почему. Униформа, скучная и пропитанная вынужденной открытой свирепостью, – самый формальный комплект одежды, что у него есть. Должно быть, поэтому он предпочел ее костюму, свернутому вместе с веточками лаванды, тому, к которому Анита привязала голубую ленточку. Но в униформе ему явно не по себе, и не только потому, что куртка и рубашка стали слишком тесны в талии. Каким-то чудом, в это время продовольственных талонов и лишений, он умудрился начать отращивать брюшко. Слишком много времени прошло без движения и размышлениях, слишком много медлительного времени, спотыкающегося о выступающие там и тут воспоминания. Эта униформа не что иное, как напоминание о временах, о которых лучше забыть. В этом, наверное, дело? Было ли его целью вспомнить – как он только сейчас понял – когда он вытащил старую униформу из сундука и стряхнул пылинки с бронзовато-зеленой шерсти? Это его власяница, его терновый пояс, такой же, как носили в прошлом монахи – предостережение никогда не поддаваться комфорту, никогда не забывать о том, как страдал Спаситель. Монахи-затворники носили власяницы, но члены орденов никогда – до второго октября.
Когда они только встретились тем утром в переулке за фермой, мальчики, казалось, были не в настроении. Ал было тихим, слишком спокойным даже для такого вдумчивого парнишки. Несколько раз краем глаза Антон замечал, что парнишка уже открыл было рот, но потом опять закрывал, краснея, словно хотел что-то сказать, но понимал, что у ребенка нет на это права. Пол следовал за Альбертом, как полагается младшему брату. Но когда мальчики подняли на него глаза и увидели, что он в форме, их глаза засияли. Они хотели историй – солдатских историй. Он одарил их лишь одной, имевшейся у него в запасе.
– Когда я оставил орден – (когда его отняли у меня) – они сгребли меня в охапку и бросили в гущу вермахта.
– Зачем? – поинтересовался Пол.
В надежде убить меня, несомненно. Я же не дал им ясного повода переехать меня или пристрелить, когда они подошли в Сент-Йозефсхайму. Что еще им было делать с католической угрозой, как не бросить ее на Прусский фронт?
– Россия к тому времени давно уже занимала Латвию, и латвийцы были недовольны и напуганы. Поэтому мы, Германия, сказали: «Мы придем вам на помощь». Но идти было бы действительно очень далеко, из Германии в Латвию. Так что вместо этого нас погрузили в самолеты – огромные, длинные, как два железнодорожных вагона, а может, и больше. Мы летели над Пруссией в ночной темноте.
– Как бомбардировщики, – проговорил Ал.
– Примерно как бомбардировщики, да. Только вместо бомб мы скидывали солдат. Когда они открыли дверь самолета, ветер был таким холодным и быстрым, что у меня в легких тут же не осталось воздуха. Ветер ревел громче двигателей. Но командир стоял у двери и, словно не замечая ужасного шума, считал – eins, zwei, drei, vier, funf [13] – и каждые пять секунду один из нас прыгал.
По правде говоря, Антон точно не знал, прыгнул ли он сам или его толкнули, не появилась ли из ревущей темноты чья-то непоколебимая тяжелая рука, чтобы сбить его с ног и сбросить в воющую пасть свинцового неба. Спрыгнул он или упал – результат был тот же. Жесткая сила притяжения, беснующийся ветер, крики самолетных двигателей, где-то в высоте неподалеку от него, кувыркавшегося в воздухе. Звезды и необратимая черная толща – земля – вертелись вокруг него. Периодически он, как бы в замедленном движении, в моменты финальной ясности, замечал конечности и тела других людей, похожих на плоские вырезанные из бумаги силуэты на фоне едва подсвеченного неба. А потом, словно чудо, недолгие минуты тренировок вернулись к нему. Его сознание и дух решили: «Мы это переживем». Он почувствовал, как его тянет вниз, ощутил силу испуга и отчаяния где-то в животе и сделал этот страх точкой опоры, чтобы по нему ориентироваться. Его конечности раскрылись, как у падающей кошки, он, наверное, смотрелся почти грациозно, и вид земли далеко внизу – то немногое, что он мог различить в темноте, – был почти прекрасен, темный и аскетичный. Он обнаружил, что все это время считал – его сознание забилось в какой-то угол, укрывшись подальше от паники, пока он скрупулезно отмерял секунды. В нужный момент и не мигом раньше, он потянул за шнур, и парашют раскрылся над ним, ширясь и трепеща, как крылья ангела.
13
Один, два, три, четыре пять (нем.).
В приземлении не было ни грации, ни стройности. Мужчина тридцати восьми лет не думает, что он слишком стар, пока его не вытолкнут из самолета в непроглядную ночь. Когда приземляешься, даже с открытым парашютом, этого достаточно, чтобы выбить сгустки крови из твоего носа или дух из твоего тела.
Мальчики ликуют, представляя своего приемного Vati [14] парашютистом. Одноклассники с ума сойдут от зависти.
– Что вы сделали потом?
– Мы срезали с себя парашюты и построились в шеренги. Мы маршировали до восхода солнца – и еще долго после этого. Когда рассвело, я мог лучше разглядеть земли вокруг. И знаете, дорога перед нами была абсолютно прямой и ровной. Я никогда раньше не видел ничего похожего на эту дорогу. Сомневаюсь, что когда-либо увижу, – безупречно, зловеще прямая дорога на Ригу. – Она не делала ни малейшей попытки дать кривизну – ни вправо, ни влево. Ни разу не поднималась и не спускалась даже с самого малюсенького холма. Так они делают дороги у себя там, в Пруссии. Очень странные люди.
14
Папа, папочка (нем.)
Мальчики смеются. Антон нет. Его что-то ужасно нервировало тогда в этой неизменной прямоте дороге. Он много месяцев не думал об этом марше, но теперь обнаруживает, что дорога преследует его, пробивает жесткий, темный, монотонный путь сквозь его мысли. Мы неумолимо маршируем к нашей судьбе. Нет ни поворота, ни мягкого завитка, который принес бы нам облегчение; прямо перед нами лежит итог нашего национального безумия, ужасного механизма, который мы запустили в неизвестный момент во времени. Позади долгий узкий путь нашего прошлого, мощеный тяжелой историей и тянущийся во тьму.
Но вот и церковь, высокая и прочная, бледная, как осенние поля. И вон отец Эмиль, выходит во двор встретить горстку друзей и соседей. Женщины и дети несут букеты полевых ромашек, собранных у зеленых ограждений и словно бы улыбающихся с надеждой в их руках. Люди машут и выкрикивают: «Alles Gute zur Hochzeit [15] !» Все рады поводу для праздника.
Вслед за своими школьными друзьями дети вбегают в церковь, а Элизабет и Антон медлят в церковном дворе, бок о бок. Когда они войдут в церковь Святого Колумбана, они должны будут торжественно приблизиться к алтарю. Там уже не будет времени для бесед, переговоров в последнюю минуту, шанса признаться в сожалении.
15
Всего наилучшего в день свадьбы! (нем.)
Она поворачивается к нему. Она напряженно улыбается, ее взгляд ускользает.
– Ты проделал прекрасную работу, чиня платье Марии.
– Я был рад помочь.
Она смотрит на свои туфли, сбитые до серого цвета, но вместе с тем все равно натертые до блеска. Она краснеет, пойманная врасплох каким-то чувством, какой-то мыслью, которой она никогда не поделится с Антоном.
Он предлагает ей руку.
– Пойдем внутрь?
Когда церемония завершена и церковные колокола радостно звонят, Антон ощущает себя таким же усталым, как и Элизабет. Они произнесли священные слова перед Господом; они приняли причастие и дали клятву. Теперь пути назад нет. Их путь расстилается прямо перед ними, прямой и ясный, устремляющийся в бесконечность.