Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Несбывшийся ребенок
Шрифт:

Обед не томился на плите и не остывал на столе – его просто не было. Может, мама сама только что пришла домой? Может, она стояла в очереди, но ей ничего не досталось? Зиглинда слышала, как Курт плачет в своей кроватке в детской. Юрген залез под стол и стал давить своих солдатиков танком, одного за другим.

– Мама, – сказала Зиглинда, – помочь тебе приготовить обед?

– Надо составить опись. Видишь? Описать каждую вещь, присвоить ей код в соответствии с размером и назначением, а затем по порядку внести в список.

Зиглинда ничего не ответила и принялась готовить для братьев бутерброды с полупрозрачными кусочками колбасы. Казалось, мама ничего не замечает, она даже не села поесть – у нее слишком много работы, сказала она. Неужели мама не голодна? У Зиглинды живот постоянно сводило от голода.

На протяжении нескольких недель мама планомерно описывала всю квартиру: домашние тапочки, книги, пазлы, граммофонные пластинки. Досконально осматривала каждый сантиметр каждой комнаты, будто что-то потеряла. Пересчитала всех солдатиков Юргена и все ленты Зиглинды. Все скатерти, повседневные и торжественные из белого дамаста, которые доставались, только когда приходила тетя Ханнелора. Все антикварные зеленые чашечки для кофе с такими крошечными золотыми ручками, что их страшно было брать. Все электрические лампочки в люстрах и все конверты в письменном столе. Все клочки старых фартуков и рубашек, которые теперь использовались для вытирания пыли. Куски мыла. Пары ножниц. Вязальные спицы. Клавиши пианино. Вазы, превращенные в руки. Зубы, превращенные в брошки. Старые заточенные лезвия, сложенные в стеклянную банку. Стеклянные банки. Шпильки и бутылки. Марки и ведра. А когда она закончила – начала снова, потому что, конечно, не исключены ошибки, она же не машина, да и к тому же вещи меняются – меняются постоянно, смотришь ты за ними или нет, но особенно, когда нет. Зиглинда наблюдала, как мама перебирает столовые приборы, бокалы, повседневный и парадный фарфор и вносит поправки в мраморный гроссбух. Надо следить за вещами, повторяла мама, когда Зиглинда по ее просьбе разворачивала наволочки и простыни, чтобы проверить, нет ли на них пятен. Затем Зиглинде нужно было сложить их и вернуть в ту же стопку, на ту же полку, откуда она их достала. Аккуратные, чистые белые квадраты. Если к концу дня удавалось все рассортировать и пересчитать, тревога отступала. Мама могла сесть и отдохнуть.

* * *

Папа вырезал рождественский силуэт: одинокий заснеженный дом, а над его трубой дым складывается в надпись «Frohes Fest» [7] . Кому предназначено это невесомое пожелание? Снегу? Луне? Я вижу, как в сочельник он вешает дом на ветку рождественской ели. И откуда в центре города, на четвертом этаже многоквартирного дома, вырос этот сверкающий лес? Зиглинда с мамой сделали пряничный домик. В свете свечей он выглядит как настоящий, как те пряничные домики, которые они пекли раньше – со сдобными стенами, покрытыми глазурью и конфетами, и с лакричной черепицей на крыше. Папа говорит, что они отлично потрудились, только вблизи можно рассмотреть картонные стены, оклеенные разноцветной бумагой.

7

Счастливого праздника (нем.).

В этот вечер фюрер пребывает везде, где собираются немцы. Впустите меня, детки, зима так холодна, скорей откройте двери, замерзаю я [8] . Где бы мы ни были, он пребывает с нами: искрится в морозных узорах на стекле и в пламени свечей на рождественском венке, вплетает свой голос в наши гимны – роза взошла чудесно из нежного корня. Бог оставил свой трон в небесах, падает так мягко на крыши и ступени – тихо, тихо, тихо, – собирается на пороге, напирает на дверь, перекрашивает весь мир в белый цвет. Прячет все мерзкое, бесплодное, пустое. Возрадуемся. Он дышит в дымоходы, раздувая огонь. Он поднимает свой бокал вместе с нами, пробирается в тихие комнаты и прячет подарки. Завтра, дети, вы получите сюрприз. Он склоняет голову и возносит благодарность за все, что грядет. Он отрезает голову рыбы с пустыми глазами и предупреждает, что могут быть кости.

8

Немецкий рождественский гимн XIX века «Kling, Gl"ockchen».

Его ли я слышу в промозглых звуках церковных колоколов? Его ли голос сплетается со скорбным гудением органных труб, широких, как плечи взрослого мужчины, и тонких, как рука ребенка? Он ли это в хлеву? Он ли заглядывает в ясли? Он ли несет нам добрую весть? Он ли горит, как большая кованая звезда, закаленная надеждой?

Я видел его там, я видел его таким.

Апрель 1941. Близ Лейпцига

Одно из первых воспоминаний Эриха – как мама держит его за запястья и кружит, кружит. Сад сливается в желто-зеленые полосы, а перед глазами – в центре мира – мамина белая юбка, раздутая колоколом. Его смех сыплется с губ, а ее – с неба. Он помнит это кружение – все быстрее и быстрее, так, что кажется, будто воздушный вихрь несет его и отрывает от мамы. Будто сейчас он взмоет и полетит далеко в неизвестные края, откуда нет дороги домой.

С таким чувством – чувством кружения – он и проснулся той ночью, когда началась лихорадка. Он уже был сильно простужен, и мама запрещала ему гулять – осторожность не помешает, повторяла она. Однако вопреки всем предосторожностям началось воспаление легких. Я вижу, как она протирает его лицо влажным полотенцем, прикладывает руку ко лбу, помогает приподняться, чтобы глотнуть воды. (Лихорадка? Жажда? Мне незнакомы эти чувства. Но я бы не хотел остаться с ними наедине.)

На две недели Эриха посадили на карантин. Навещающим запрещалось заходить к нему в комнату, папа же сам решил на это время воздержаться от общения с сыном. Тетя Улла и бабушка Кренинг, придя в гости, зовут его из коридора и спрашивают, как он себя чувствует.

– Что, совсем не лучше? – удивляются они. – Ты уверен?

Эрих видит, как поблескивает золотой крестик, висящий у бабушки на шее, различает светлые волосы тети (они такого же цвета, как у мамы, только гораздо тоньше и короче). Мама по часам приносит ему еду и книжки, которые он может рассматривать сам, и игры, в которые можно играть одному. Она накрывает его четырьмя пуховыми одеялами, чтобы сбить температуру. Папа даже разрешает ему посмотреть альбом с сигаретными карточками – это не просто разрозненная коллекция, а целая книга с историями из жизни фюрера. Все карточки пронумерованы, чтобы, расставляя их, нельзя было ошибиться и положить фюрера, посещающего дом Шиллера в Веймаре, рядом с фюрером, встречающимся с Муссолини в Венеции, или торжественного фюрера, освящающего флаги Знаменем крови, рядом с веселым фюрером, отдыхающим в Гарце. Если перепутать номера, картинка не совпадет с напечатанной историей – и получится нелепость.

– Знаю, ты будешь аккуратен, – кричит папа из коридора, но у Эриха все плывет перед глазами, фотографии расплываются в мутные пятна, его рвет.

По воскресеньям мама зажигает свечу на подоконнике в детской, потому что Эрих не в состоянии пойти в церковь. Лежа в кровати, он слушает, как звонят колокола, и смотрит, как пламя отражается в стеклах двойной рамы: первый отблеск яркий, второй бледный, как полустертое воспоминание. Две ли это горлицы сели на две липы? Две Роньи щиплют траву в двух яблоневых садах? Двое пап выстукивают пепел из двух трубок, и они блестят так, будто их корпус сделан не из вереска, а из каштана? Две мамы пекут лейпцигских жаворонков на двух кухнях, и лица их горят от жара двух печек? Теперь за всеми следуют призраки?

Приходит врач с черной сумкой, таинственной и бездонной, осматривает Эриха, совещается с родителями, а те кивают на все, что он говорит, потому что с такими людьми не спорят – это просто неприлично. Они договорились: к ним придет девушка из Имперской службы труда, чтобы помочь обмыть больного. Как ее зовут? Фройляйн Эльза? Фройляйн Ильза? Эрих не в силах удержать в голове ни ее имени, ни ее лица, зато помнит руки, мясистые и сильные. Она отжимает полотенце в таз, над которым поднимается пар, и обтирает каждую часть его тела, поднимает его слабые руки, обхватывает крепкими ладонями пятки, переворачивает с боку на бок. Вода очень горячая, почти обжигающая, но фройляйн делает все очень быстро, так что боли не чувствуется, остается только жжение разгоряченной кожи. Она работает сосредоточенно и молча, будто обмывает покойника перед прощанием. Да, Эрих слышал, как они говорили о его смерти – мама и папа. Они заглядывали из коридора, стараясь разглядеть смерть в сумрачной комнате. А ведь она и правда временами лежит рядом с ним в кровати, не смыкая глаз. И в очаге сидит волк и смотрит на него, и это смерть. И птицы на лампе не сводят с него черных глаз, и это смерть. Он лежит и вспоминает свои грехи: снимал сливки с молока, когда никто не видел, вырвал из книжки сказку о портном, отрезающем детям пальцы, и сунул ее в печку на кухне.

Однажды утром бабушка Кренинг решительно вошла в детскую со словами, что ей не страшно заразиться. Она помогла мальчику сесть, и тот увидел яблоневый сад, белый от цветов. Под деревьями стояли ульи в форме человеческих фигур. Бабушка Кренинг села на край кровати и стала рассказывать Эриху, как дедушка Кренинг вырезал их сам много лет назад. Он пошел в лес, где росли дубы, и топором пометил мертвые деревья. Тогда он был еще молод – еще до того, как его свалил рак крови. После того как спилил и выдолбил гнилые стволы, он отошел и принялся рассматривать их, решая, где вырезать глаза и проделать рот. Прохладным осенним днем, когда воздух был наполнен запахом вспаханной земли и горящей соломы, он взял в руки стамеску и воскресил в дереве лицо своего брата, который пал от рук французов при Сен-Прива. Твоему дедушке хорошо удавались лица, говорит бабушка Кренинг. Взгляни на этот высокий лоб и узкие плечи: Густав снова дома. Будто и нет утраты. Возможно, когда Эрих поправится, папа вырежет улей с его лицом. Здорово будет? Да, отвечает он, однако я вижу, что в его словах совсем нет уверенности.

– Кто на других ульях? – спрашивает мальчик, хотя он уже сотню раз слышал эти истории. Бабушка Кренинг любит рассказывать их, она говорит, что такие вещи не должны забываться, и, может быть, однажды Эрих повторит их своим детям.

Вот тот, начинает она, – маленький франкский мясник, который помешался на своем ноже, а вот тот – лысоватый пастор в жесткой черной шляпе. На самом узком стволе – лицо Луизы, первой любви дедушки, которая вышла замуж за другого и умерла, не дожив до двадцати. Вырезая ее, дедушка был очень осторожен, чтобы рука не дрогнула. А Иоанн Креститель в овечьей шкуре? – спрашивает Эрих. А крючконосый ростовщик? Их дедушка Кренинг не знал? Да, не знал, кивает бабушка, но даже тот, кто никогда не видел волка, может изобразить его. И она укладывает мальчика на подушку и целует его в лоб. Очень странно. Она что, совсем не боится смерти?

Поделиться с друзьями: