ЖАНРЫ

Несколько моих жизней: Воспоминания. Записные книжки. Переписка. Следственные дела
Шрифт:

Отец мой [379] был человек тщеславный – церковный службист прогрессивного направления. В огромной дорожном чемодане заграничной марки хранился его архив. Там не было никаких тайных рукописей, был только ход наверх, отраженный чисто должностными копиями. Фотопортреты портативные, непохожие, но на это отец плевал – для показа гостям многочисленные фото, фото – портативный, удобный документ, [приятный] гостям.

– Вот я на пароходе на Аляске, вот я в богадельне Алеутских островов. Вот я с ружьем, целюсь в какую-то чайку…

379

Шаламов Тихон Николаевич (1868–1933) – священник, с 1893 по 1904 служил в Североамериканской епархии на о. Кадьяк.

По тайным правилам своим отец разрешал себе рыбную ловлю и запрещал охоту.

Никогда на эти фото я не мог смотреть [потом] без истерики, только в группе, только в куче родственников.

Заглядывал я в этот архив случайно и по просьбе матери. И не потому, что я не интересовался архивом.

Каждый раз на протяжении многих лет и до самой смерти моих родителей [380] , я не успевал даже подумать [о них], как слезы подступали к гортани, и я плакал.

380

Родители Шаламова Тихон Николаевич и Надежда Александровна (1870–1934) после того, как дети разъехались из Вологды, остались одинокими.

Вторая причина. Мать не один раз говорила, уже после смерти отца: «Оставь все, что, может быть, будет нужно».

Как решить, что оставить и что сжечь? Если сжечь, это значит – уничтожить. Эта причина – общая для каждого архива, для каждого прикосновения к чужой бумаге. Как решить, что сжечь и что оставить? Смелость архивиста или юриста… Сам уклонился от такого решения. В чужой-то жизни как решать, а в смерти и тем более. Словом, с отцовским архивом я сознательно тянул, как делают все, когда хотят уклониться от решения.

Наконец, был и еще один юридический вопрос. Я все откладывал да откладывал разборку этих семейных бумаг. Мне хотелось взглянуть на эту драму со стороны и на некотором расстоянии по времени. Но выяснилось, что я все для смерти оставляю.

Я трусил, оставляя и эту попытку. Чего я хотел (кроме хладнокровия)? Чтобы кто-то другой решил за меня? Нет, не потому я не разобрал архива. Вся моя писательская привычка требует, чтобы я держал в руках, видел предмет, когда я пишу. Пусть это будет какое-нибудь пальто, лоскут. Я знаю, что перо мое будет пущено в ход. А в архиве, там, правда, была косынка матери, рабочее пальто отца для кормления коз.

Много раз подходил я к чемодану-архиву и возвращался из-за подступавших слез, но думал, что настанет день и час, когда я смогу открыть крышку, [нрзб.] и я напишу о страшной трагедии матери своей.

– Твой отцовский архив Маша [381] сожгла, посмотрела, что там есть, – не нашла ничего важного и сожгла…

Этот разговор был в Москве в 1953 году во время одного из моих приездов в столицу из Туркмена (есть такой в Калининской области).

Ну, что тут сказать? Была война. Эвакуация. Я сам на Колыме не написал ни одной строки. Это сейчас кажется, что архив мог быть сохранен, а в 1941 году вряд ли и сам я принял бы другое решение. Мне в архиве нужна была мать. Семья уничтожила и мой архив, вместе с архивом моего отца сожгла – перед отъездом из Москвы во время эвакуации. Я не нашел в себе силы для обиды.

381

Гудзь Мария Игнатьевна – сестра жены В. Шаламова.

В конце концов, родные есть истинный источник всякого сожжения. Жгут же ради детей или руками сестер, матерей. В 1927 году, когда я жил в университете, родная моя сестра [382] сожгла все до последней бумаги, письма – Асеева, Третьякова… Все просто потому, что я некоторое время был там, у нее, прописан.

Отношение моей семьи не отличалось ничем от этой шумной паники.

Жена сохранила напечатанное и уничтожила все написанное. Кто уж так рассудил… Сто рассказов исчезли. Дерьмо, которое было сосредоточено в архиве «Октября», сохранилось, а сто неопубликованных рассказов (вроде «Доктора Аустино») исчезли.

382

Сорохтина (урожд. Шаламова) Галина Тихоновна – старшая сестра В. Шаламова.

Даже в 1956 году не было поздно повторить карьеру генерала де Голля.

Но для этого нужна была опора пошире и покрепче, чем моя семья тогдашняя, которая в трудный момент предала меня с потрохами, хотя отлично знала, что, осуждая, толкая меня в яму, она гибнет и сама. И действительно, уже в июле 1937 года мою жену выслали на десять лет в Чарджоу, и только после войны, энергично освобождаясь от формальных оков прошлого, она вернулась в Москву, ради, разумеется, будущего дочери. Большей фальши, чем забота о будущем, в человеческом поведении нет. Каждый знает, что тут сто процентов ошибок.

[Реабилитация 1956 г.] [383]

– Значит, если бы я представил справку о том, что я сидел, а не утверждал этого голословно, у капитана не было бы повода упрекнуть следствие в недобросовестности.

– Да, что-то в этом роде.

Председатель сделал знак докладчику продолжать чтение.

– Он фиксирует малейшие нарушения юридической формы вашего процесса, – разъяснил мне кто-то из сидящих за столом, – доказывает юридическую неточность таких <актов>.

383

Шаламов был реабилитирован 18 июня 1956 по делам 1937 и 1943 годов, однако по делу 1929 года он был реабилитирован только 12 апреля 2000 г.

Чтение продолжалось около трех часов, ибо формула моей реабилитации – «по вновь открывшимся обстоятельствам» – требует, конечно, такой именно работы.

Мне пожали руку каждый из пяти и секретарь шестой, вручили в руки справку – действительно, роковой документ.

– Вы где живете?

Я сказал.

– Мы устроим вас в Калинине на хорошую работу. В Москву только ездить не надо.

– Я могу дать подписку о невыезде.

– Нет, подписки не надо, – внезапно вмешался председатель, – а просто не надо ехать в Москву. Жена ваша ни в чем не виновата.

– В материалах дела не было ни строчки о моей жене.

Потом я сообразил, что это чисто общие суждения. Реабилитация внесла в столицу такой жестокий мордобой и за то, что было, и за то, чего не было. Мордобой – родственный – стал своего рода общественным явлением.

Доктор Лоскутов писал мне:

«Вот бы Вы узнали поточнее (только это точно – вроде амбулаторной справки!). Как это Петя Якир встретил в Ленинской библиотеке Кагановича! Как даст Кагановичу в нос!..

Берегите справку. Сразу же снимите с нее десять, сто копий и только тогда выходите на улицу».

<1970-е гг>

Что я видел и понял в лагере

1. Чрезвычайную хрупкость человеческой культуры, цивилизации. Человек становился зверем через три недели – при тяжелой работе, холоде, голоде и побоях.

2. Главное средство растления души – холод, в среднеазиатских лагерях, наверное, люди держались дольше – там было теплее.

3. Понял, что дружба, товарищество никогда не зарождается в трудных, по-настоящему трудных – со ставкой жизни – условиях. Дружба зарождается в условиях трудных, но возможных (в больнице, а не в забое).

Поделиться с друзьями: