Нестор Махно
Шрифт:
— Тяжкое бремя взяли на себя, — признал Дмитрий Иванович. — Одно желаю: не потеряйте душу в огне!
«Эх, старик, твоими бы устами да мед пить», — подумал Нестор и заметил бутылку, но несколько иной формы и черную, в смоле, что ли. Он взял ее.
— Что это?
Яворницкий полагал, что насквозь видит своего необычного посетителя, и решил: драгоценному экспонату, увы, приходит конец. Разговоры о свободе, вечной славе предков, о душе — это одно, а соблазн сильнее. Можно и нужно было бы соврать, чтобы спасти реликвию. Другой бы так и поступил, но не хранитель древностей.
— Горилка, Нестор Иванович. Знаменитая оковыта (Прим. ред. — От латинского аква вита — вода жизни). Лучшее казацкое угощение… Но эта… для покойников. В гроб ставили.
«Испугается или нет?» — с тревогой ждал археолог.
У Нестора перехватило дыхание. Попробовать такое — раз, может, дается смертному. А вдруг спасет от гибели, закрепит пророчество Панаса-ведуна? А если отрава? Мало ли что зарывали. Да и характерники ошибались!
— Сколько же ей лет?
— Трудно сказать. Больше ста. Возможно, ее пили, когда еще сочиняли письмо турецкому султану.
— Позвольте, — удивился Махно, — это не вы ли писарь на знаменитой картине? Да вот же она. Точно!
— Я. Отнекивался. Но Илья Ефимович (Прим. ред. — Репин) настоял.
— А у вас еще есть? — гость смотрел на бутылку.
Опять требовалось соврать. Яворницкий отвечал:
— Их было три. Одну распили землекопы.
— Давайте по чарке, а? Покойник не обидится, а мы с вами — тоже история.
— Воля ваша.
Какой-то тайный голос нашептывал Махно: «Не смей пить, не смей! Закаешься!»
— Тогда сначала ответьте, Дмитрий Иванович. Вы — свободный?
— Абсолютно. Заплатил, правда, дорого. Видите, какой белый.
Нестор хмыкнул. Ответ его поразил. Пока есть на свете такие люди — жива вольница!
— За это не грех и причаститься. Вы ж без меня не посмели бы?
— Ни, ни.
— Ну, пусть земля им будет пухом…
Над заснеженными берегами Днепра чернел двухпрогонный мост. К нему катили тачанки, вихляли подводы, летели всадники. Скорее! Скорей! Южный город, что раскинулся на высоком холме, харкал выстрелами вслед отступающим. Вот она, благодарность за свободу! Не надо было связываться с красной совдепией, не надо. Сидели тогда с губревкомовцами, Колос, другие убеждали: «Рабочий люд на страже! Это десятки тысяч штыков, присланных из Тулы год назад». Где они? А пулеметы, пушки, которые погрузили для отправки в Гуляй-Поле, — всё коту под хвост!
Махно оглянулся уже с моста. «Не внял, хлебнул могильного зелья, — злорадствовал тайный голос. — Теперь вон что!» Многие брички безнадежно отстали. Другие в толчее не могли проскочить на подвесную дорогу и крутились на месте. Ржали лошади, ругались повстанцы. Их косили из пулеметов. Потеряв голову, иные кидались прямо на лед, застревали в промоинах, проваливались. Жутко было видеть все это, и конница с уцелевшими повозками понеслась дальше, на левобережье, к песчаным барханам, в степь. Тут остановились. Двести штыков да сабель осталось из пятисот. Прочих словно корова языком слизала. Э-эх, Гуляй-Полюшко-поле, хоть ты приголубь!
КНИГА ВТОРАЯ
Велик был год и страшен год по рождестве Христовом 1918, но 1919 был его страшней.
Голодные хохлатые жаворонки вспорхнули чуть ли не из-под лошадиных крпыт. Кроме них — ни единой живой души вокруг. А недалеко ведь села, хутора, и там Новый год только что встретили. Солнце буянит, снег скрипит, искрится, и степной воздух — хоть пей! Но кто там притаился за голыми деревьями? Немцы-колонисты? Может, грабители? Да это же корявятся старые сушины!
— Что ж он, чуешь, не дал нам сопровождения? — мягко спросил Иван Довженко, кубанский казак, одногодок и приятель Билаша. — Батько называется. Сам обкакался, а вы лепите в кучу атаманов и подставляйте бока под пулю.
Беззлобный тон никак не вязался с тем, что говорил Иван. Разве что прорывалась горечь.
— Проверяет, годимся ли в дело, выскочки, — отвечал Виктор, кривя в усмешке правый угол губ.
— Урожай будет отменный! Глянь, сколько снегу намело, — радовался Долженко.
Его спутник, однако, продолжал жестко:
— И правильно поступает. Многие рвутся верховодить. Вот Махно и швыряет нас лопатой в топку, а сам поглядывает: уголь или порода?
Билаш приехал из родного села в Гуляй-Поле два дня тому. На станции полупьяный комендант-грузин в черной шелковой рубахе спросил:
— Ты кто? Куда путь дэржишь?
Объяснились. В здании пахло махрой. Какие-то полураздетые люди курили, спали вповалку на каменном полу, другие перевязывали раны. Играла гармонь, пили самогон из чайника и тут же отбивали трепака.
— Он тачанка. Садысь и мчи, — предложил комендант.
Прикатили в штаб, где в большом гостиничном зале стояли, суетились караульные, вестовые. Женщина подскочила:
— Верните сына с позиций! Один он у меня!
В углу кричал в трубку телефонист. На дверях мелом: «члены штаба», «нач. снабжения», «начальник штаба». Им оказался Алексей Чубенко. Познакомились. Билашу приглянулся этот неторопливый, аккуратный (на столе все стопочками разложено) командир. Вошел Федор Щусь в бескозырке, сел, тоже без церемоний, стал расспрашивать, рассказывать о себе. Сразу видно: свои хлопцы.
— Хату мою сожгли, — проронил Виктор печально.
— А про нашу Дибривку слыхал? — повысил тон Федор. — Пятьсот дворов тю-тю. Мы все тут погорельцы. Нам все нипочем!
Чубенко позвали к телефону. Воротясь, он сообщил взволнованно:
— Батько едет! Из Екатеринослава.
— Ну что там? — Щусь вскочил, а начальник штаба только рукой махнул.
Билаш понял: не зря шептались встречные — разгром! И тоскливо стало. Хотелось же спокойно потолковать, присмотреться. Каков он — Махно? Еще выгонит взашей! Всякое болтают. Шутка ли, держит в узде войско белого генерала. Да и народец вокруг лихой, палец в рот не клади.
За окном послышался топот коней, звяканье сбруи, разноголосье. Виктор напряженно подтянулся. Враз стало тихо. Только резкий тенорок о чем-то спросил, ему ответили. Распахнулась дверь, и вошел широкоскулый, ниже среднего роста военный в желтых офицерских сапожках, галифе и драгунской куртке с петлицами. Быстрым колючим взглядом он окинул присутствующих и, нахмурив брови, уставился на незнакомого Билаша.
— Это тот, Батько, что обещал высадить десант из Кубани, — едко доложил Федор Щусь. Его словно подменили. «Был бы хвост, — подумал Виктор, — уже б завилял».