Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Невидимый огонь
Шрифт:

«Любимая мамочка!

Пишу тебе из Хомска. Не спутай ни с Омском, ни с Томском, потому что он на Сахалине и от Латвии до него — держись, мама! — десять тысяч километров. Вы там еще только идете кемарить, а мы уже в штаны влезаем. Работаю на переправе. Строим мост вроде бы, только плавучий. Один конец его будет у континента, другой здесь, на Сахалине… На обороте открытки — наш маяк. Научился я играть на баяне. Тут один кореш умеет татуировать. Я тоже наколол себе на груди одну картинку. Вокруг гирляндой цветики, а посередке имя. И знаешь какое? Марианна!!!

Твой Петер.

P.S. Передай привет Алисе и поцелуй за меня. А, совсем забыл, у меня родился второй сын! Назвали в честь деда — Мартином (хотя она сперва не хотела!!!). Пока! Скоро напишу».

Это «скоро» длилось год. Ну, может, и не целый год, а уж месяцев десять верных. Но тогдашнее письмо с Сахалина задурило голову обеим — и ей, и Алисе. Да и было отчего всполошиться. Оно задало им работы на несколько вечеров подряд, но и тогда они не все себе уяснили и никак не могли успокоиться. Десять тысяч километров, батюшки, на краю света! И потом эта переправа или как ее назвать, которая и на мост похожа и похожа на паром, и плавает она, и у берега держится! Ее и представить-то захочешь — голова идет кругом. А насчет новорожденного мальчонки они даже немного повздорили. Если он считается «вторым сыном» то, само собой, должен быть и первый, как же иначе, только Петер, по рассеянности наверно, забыл им сообщить об этом — они знали только про маленькую Олечку. А спор вышел оттого, что они никак не могли столковаться, от кого же у Петера может быть первый сын — от Анны или уже от Оксаны. Горячились и долдонили каждая свое, как оно всегда и бывает в споре, даже если людям и делить нечего, и кто бы ни оказался прав, это ровно ничего не меняет, пока не случилось нечто вовсе непредвиденное — Алиса вдруг всхлипнула, убежала в свою комнату и захлопнула дверь. Марианна хотела войти, утешить, сказать доброе слово, но наткнулась будто на стену — дверь была заперта! Никогда и никто ее не запирал, Марианна даже не помнила, существует ли от нее ключ, и тем не менее дверь была на замке…

И, стоя за порогом, Марианна вдруг поняла то, что пора было уразуметь давным-давно, — что обе они, это правда, Петера любят, и все-таки по-разному, каждая по-своему. Марианне было достаточно известия, что Петер жив и здоров, что у нее появился еще один внучонок, к тому же названный в честь деда Мартином, и на груди у Петера наколото ее имя.

А Алиса? Что чувствует Алиса?

Она вышла из своей комнаты очень скоро — минут через десять, много если пятнадцать, ничто не выдавало, чтобы она там плакала, и после этого она слабости ни разу не выказала. Она всегда была такой тихой, ровной, что Марианне даже иной раз приходило в голову: может быть, Алиса устала и успокоилась, может быть — изверилась? Ведь столько лет… Встретит человека, выйдет замуж — и Купены опустеют. Станет ли Марианна отговаривать? Да никогда… Молодая баба, своя жизнь должна быть; пусть уж она, старуха, пусть уж она все равно что тень Петера, его эхо, пусть уж она живет больше его жизнью, чем своей, но Алиса, девочка…

Но нет, не выходит замуж, Купены не пустеют.

Чего ждет, на что надеется? И надеется ли? Может, примирилась и живет: день и ночь — сутки прочь, и помаленьку старится? А может статься, наоборот — живет как в бреду, неистово, исступленно, от одного письма до другого, от одной встречи до другой. Бурлит и кипит как река, как водоворот — только подо льдом. Алиса, девочка…

А радио в изголовье Алисиной тахты уже не играет блюз, концерт кончился, и диктор на незнакомом языке, похоже на эстонском, читает, должно быть, известия. Скорее всего это таллинская станция, и Алиса отрывает глаза от книги и вспоминает то же самое, что Марианна, — она вспоминает, что последнее письмо от Петера было из Таллина и что с тех пор прошли долгие месяцы. До того долгие, что весну успело сменить лето, а за летом настала осень, и времени с тех пор утекло столько, что перманент уже почти совсем развился и на полу в тех местах, где больше всего ходят, сквозь коричневую краску вновь проглядывает белизна досок. Так думает Алиса, но придумать тут все равно ничего не придумаешь, и она, раз ни слова не понимает по-эстонски, тянется рукой за подушку и выключает радио. Теперь и в ее комнате слышно, как стучится в окно дождик и время от времени что-то бренчит и звякает, точно колокол, но Алиса представить себе не может, что там такое звенит и брякает. Оторвалось что-то и со звоном качается на ветру и бьется? Может, антенна, может, электропровод? Но антенну она еще позавчера прибила. И если б та дергалась, приемник хрипел бы или хотя бы потрескивал, но музыка звучала ровно и ясно. А если бы колотился провод, то мигала бы лампа, но свет горит ярко и спокойно. Так что это ни то ни другое, и пока она слушает, кажется… да, стихает и этот звук. И стоит ли вообще ломать себе голову над какими-то шумами, ведь осенний вечер в дождливую пору всегда полон всяких стуков и шорохов, хруста и шепота, треска и барабанной дроби. Но, слыша, как дождевые капли шарят по стеклу, Алиса невольно вспоминает, что крыша в стыке между двумя шиферными плитками стала сочиться и через какое-то время белый, только весной побеленный потолок протечет рыжим безобразным пятном, оно расплывется прямо над новой тахтой, как грозовая туча, и когда-нибудь в сильный дождь туча, того и гляди, прохудится, закаплет. Но что с этой проклятой щелью делать, как быть — натолкать туда замазки или паклей законопатить, — насчет этого голова у Алисы варит плохо, потому что мужское это дело, а не женское. И она думает — так-то оно так, а все же надо намотать себе на ус, что крыша не в порядке, и завтра же не забыть подняться на чердак и подставить под эту дырку таз, пока сыростью не напитался потолок. Если собраться с духом, можно бы залезть и сегодня, сейчас, хотя темнотища там такая, что сам черт сломает себе шею…

А ну ее, крышу! Все тело Алисы охватила сладкая истома, леность и расслабленность, хочется только поваляться, понежиться, почитать — про что-нибудь красивое, чего нет ни в Купенах, ни во всем Мургале; ни малейшего желания нету снимать халат… влезать в джинсы, зажигать фонарь и лазить впотьмах по сырому чердаку. Будет день и завтра, за одну ночь ничего не стрясется. Что же может случиться за одну ночь? Решительно ничего, во всяком случае ничего страшного и непоправимого, и Алиса вновь листает книгу, и глаза ее вновь скользят по буквам, строчкам и абзацам и пока безуспешно ищут место, где вчера чтение оборвалось: тяжелые веки стали слипаться, рука сама собой потянулась, сунула книгу между стеной и подушкой, а шума падения слух уже не уловил.

Алиса читает:

«Она шла мне навстречу, и я видел только ее прекрасное лицо, длинные атласные волосы и дивную фигуру: стройные ноги, тонкую талию и высокую грудь, еще настолько упругую, что она могла бы ходить без бюстгальтера и, возможно, действительно ходила. Я поймал себя на мысли, что мне хочется проверить, так ли это. В своем коротком, с глубоким вырезом, светло-жемчужном платье она выглядела экзотическим цветком или заморской птицей. Как нежная лилия, как хрупкая гербера, как ароматная орхидея — или розовый фламинго».

«Фламинго? — думает Алиса. — Это, наверно, та удивительная южная птица с розовыми крыльями, про которую мне рассказывал Петер, — тянется ее мысль дальше, и книга опять соскальзывает на одеяло. — Фла-мин-го…» — повторяет она это имя не то цветка, не то птицы, потому что и сам фламинго, как сказал Петер, не то цветок, не то птица, живой свет, как выразился он, едва раскрывшейся розы, с которым не могут сравниться даже самые красивые клумбы, и когда стаи фламинго стоят в воде, кажется, будто вода полна розовых листьев, и когда они в поисках рыбы бродят по мелководью, то наклоняются так низко, что утопляют клюв до самых глаз, а вечерами они так закручивают и заплетают свои шеи, что чудится, будто и впрямь завязывают их в узлы, а голову откидывают назад, на спину и прячут под боковые перья крыльев и стоят на одной ноге, вытянув другую вбок или назад, и так спят, — ходят как балерины и спят как факиры, рассказывал Петер, да, а когда приближается косяк летящих фламинго, кажется, будто слышен дальний раскат грома…

Алиса вздрагивает — книга, соскользнув с одеяла, падает на пол и шлепается столь неожиданно, среди полной тишины — с таким шумом и шелестом, что как тут не встрепенуться. И мысль обрывается, воспоминания развеиваются, и мнится — это с гулом, похожим на дальний раскат грома, унеслись фламинго, эти летающие клумбы, эти сказочные существа, нечто среднее между цветком и птицей, как говорил Петер, видевший их своими глазами. Довелось бы Алисе увидеть фламинго, тогда уж ей, наверно, ничего больше в жизни не надо. А так ли это? Может быть, наоборот? Может, она заразилась бы тоской Петера, его тревогой, и завтра на ферме тщетно бы ждали Алису, и стояла бы порожней машина, которая должна везти беконов на бойню, и шофер бы крыл трехэтажным матом, и свиньи визжали бы некормленые, обыкновенные хрюшки подняли бы такой гвалт, что хоть уши затыкай, рядовые подсвинки — нежно-розовые, как фламинго, если только не вывозятся в грязи по уши. А она бы, Алиса, уехала… Куда? Куда может уехать Алиса? Собралась бы с духом, сложила вещички, доехала до Раудавы и первым же автобусом воротилась назад, в Купены, где за окном весь вечер сеется грибной дождь, как пошел после обеда, зарядил, так и не может перестать и уняться, моросит и крапает, мигает и моргает, слезой бежит по черно-лаковым окнам, развозит в месиво, вражий дух, поля, так что комбайну туда и не сунуться, и людям придется, копая картошку, ползти на коленях вдоль борозды, как паломникам, богомольцам, освежает и оживляет почву в лесу, озорник этакий, чтобы смогли прободать мох бурые лбы грибов…

И снова лязгает, и снова брякает, и вновь звенит. Алиса вслушивается — ну что там такое никак не уймется? Что там сломалось, отодралось, оборвалось и качается в дождь на ветру, и болтается, и мотается, и треплется, виноватя Алису — нет, мол, нет и нет, не такая она хозяйка хутора, не такая хранительница Петерова дома, как надо бы, но ведь у Алисы только две руки и две ноги и одна голова, притом голова бабья, а в деревенском хозяйстве, пусть хоть и малом — одна корова и хрюшка и приусадебный клочок земли, без мужской сметки не обойтись.

А тому звонарю на улице и дела до Алисы нету — знай себе звонит, знай хлопает, не дает заснуть, завтра вставать в четыре, а заснуть не дает…

И то, что на дворе звякает и бренчит, слышит опять и Марианна. По кому там звонят и звонят в этот ненастный вечер — уж не по ней ли, не по Марианне ли? А разве не может быть, если тебе семьдесят четыре года и сердце бьется с перебоями и вот-вот остановится? Может, еще как может. И она лежит с открытыми глазами, ожидая, что будет, но не происходит ничего, только там, на дворе, неуемный тот непоседа не смолкает, не стихает: звонит и звонит стальным языком, звонит и звонит — динь-дон, мешает уснуть, не дает забыться дремой, но это ведь не первая бессонная ночь в жизни Марианны, да что там, какая там первая, может быть, сто первая, может, тысяча первая — кто их знает в точности, кто подсчитывал? У нее самой рождались дети, и коровы телились — и всегда ночью, потому что так, должно быть, ведется, что новая жизнь является на свет после полуночи, с началом нового дня, на рассвете. Ну и всякие хвори и немочи тоже донимают больше по ночам, и даже такая малость, как больной зуб, и тот норовит ночью так взяться, что на стенку лезешь…

Но что правда, то правда — не был Мартин бражником и забулдыгой, не приходилось ей, как женам пьяниц, поджидать муженька до утренней зари, глаз не смыкая. Может быть, за долгие-то годы и бывало что не так, случалось всякое, ведь человек не ангел, но в памяти ничего плохого не осело, нет и нет, одни хорошие воспоминания оставил ее Мартин, и жаль, что не дожил, не дождался дня, когда в его честь Мартином назвали внука. Покойный был бы так-то рад и доволен, ведь он тоже любил Петера — да и можно ли Петера не любить? — хоть и любил совсем на другой лад, чем она, Марианна. Мартин сравнивал Петера и с тем и с другим сыном: ты смотри на повадку на его — в аккурат как у Кристапа, а вот это нравится ему или по вкусу в точности как Эдгару. Мартин искал в Петере то, что в приемном сыне было общего с родными сыновьями, а Марианна — она нет.

Поделиться с друзьями: