Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Невиновные в Нюрнберге
Шрифт:

Председатель выразил согласие.

Меня вызвали к трибуне для свидетелей. Служащий суда, маленький и усохший, на пороге к проходу остановился, вытягиваясь по стойке «смирно», а когда я проходила мимо, энергично взмахнул рукой, указывая направление. Всей своей напряженной позой, сведенными бровями, сжатыми губами, выражением глаз он словно бы приказывал мне молчать в ответ на вопросы суда, не говорить ни единого слова.

Подсудимые уже сидят на своих местах. Равнодушные, похожие на уставших от долгого лечения в психиатрической клинике для неопасных безумцев, сутулые, дряхлые, с обвисшими щеками, пригибаемые тяжестью собственных плеч, некоторые даже, как, например, Шахт, с полуоткрытым ртом, с опущенными, как в полусне, веками. Оживлен только Геринг — хотя он тоже слегка посерел и напоминает старую шину, из которой выпустили воздух, — он театрально реагирует на все происходящее, играет какую-то свою последнюю роль, то хватаясь за край пюпитра, то резко поворачиваясь всем телом в сторону возвышения для свидетелей, и быстрым взглядом изучает свидетеля обвинения, женщину, которая пережила Освенцим. Пережила Освенцим! Смотрите, смотрите! Брови рейхсмаршала изумленно вздрагивают. В рыбьих глазах гнев. Его мясистые ладони, короткие пальцы стискивают деревянный край скамьи. Скамья подсудимых не внушает мне страха. Обезвреженные. Бессильные. Лишенные кошмарной силы, которая давала им возможность одним росчерком пера обрекать на смерть и простых, и гениальных людей, уничтожать целые семьи, целые деревни, целые города, целые государства Европы.

Теперь известно: они этого больше не смогут повторить. Сообщники Гитлера превратились в ничто, мир узнал им цену еще во время войны. Мир осудил их, а наказание, которому их подвергнут, станет предостережением для королей и правительств, если они вздумают начать агрессию.

Служащий закрыл двери за мной. Он сделал это почти бесшумно, раздался всего лишь легкий щелчок, словно кто-то переломил прутик или зарядил револьвер. Я резко оглянулась. Нервно вздрогнула. Может быть, мне все же надо быть начеку, следить за подсудимыми, вдруг они выскочат, сожмут когтями мою шею, убедят меня в том, что ничего не кончилось, не кончится никогда.

Старый служитель стоит на пороге, опираясь плечом о косяк. Сколько людей ввел он в этот зал за годы своей работы? За что их судили? Всем своим видом и поведением он проявляет серьезность опытного судебного служаки, который начал работать здесь наверняка еще в довоенные годы. А во время войны? Что делал тогда этот маленький человечек со сжатыми губами?

Я замешкалась на пару секунд, прежде чем подняться на возвышение. Сперва оглядела стоящий слева судейский стол, подальше, прямо напротив, — места для корреспондентов со всего мира, в глубине зала — маленький балкон для публики, он уже полон.

Подойдя к возвышению, я продолжаю наблюдать за скамьей подсудимых, полной неподвижных, осоловевших мужчин, вконец измученных попыткой публично перечислить все совершенные ими за годы войны преступления.

Возвышение для свидетелей стоит на виду, так же как судейский стол и скамья подсудимых, я стою и жду вопросов, продолжая свои наблюдения.

Что я скажу? Как воссоздам то, что невозможно облечь в слова, что не смог выразить крик убитых в газовых камерах и на улицах городов, в лесах, в маленьких укромных уголках и на полях сражений? Я собрала силы, стараюсь собраться с духом, с каждой секундой растет во мне чувство ответственности за слова, которые предстоит сказать, раз уж меня вызвали из Польши свидетелем обвинения.

Слушай, Нюрнберг! Этот суд призван решить вопрос о будущем земли, стать предостережением, преградить дорогу маньякам, которым захотелось бы повторить безумные деяния Гитлера. Я должна объяснить здесь, в этом зале, чистом, хорошо натопленном, где сидят нормальные, умеющие себя вести, сытые люди, чем был Освенцим. Для чего его организовали. Как разрастались побеги психических аномалий, мозговых опухолей немецкого народа, прежде дремлющих наростов, подавляемых влиянием семьи, школы, воспитания, искорененных после Тридцатилетней войны, после первой мировой войны, внешне исчезнувших и все же живых, затаившихся, спрятавшихся в глубине чьей-то нервной системы, словно семечко ядовитого растения: оно начинало давать всходы, на него падали приказы о пытках, вероломных обманах, истязании голодом, помыкании, заливании гипсом ртов обреченных. Может быть, на протяжении веков ждало это семечко своего часа, и именно Дахау, Освенцим, Ораниенбург дали ему возможность пышно расцвести. Ад. Дело рук человеческих. Объясни это лаконично за несколько минут показаний, ты ведь умна, говорят, ты умна, ты думаешь, ты ясно сознаешь, сколько подобных выступлений пережил уже этот Трибунал, заседающий здесь с осени сорок пятого года.

Скоро наступит весна, идет сорок шестой год. Сейчас дни праздничного карнавала, и сегодня вечером, если тебе захочется, ты сможешь увидеть танцевальное ревю, такое же замечательное, как ежедневно, чтобы отдыхали служащие Трибунала. Еще только несколько часов работы…

В движениях судьи сквозит усталость, рука медленно переворачивает страницы, веки покраснели и отекли: это понятно, тут бы никому не хватило сил. Сколько можно слушать о все более экономных и совершенных методах умерщвления людей газом, об отравлении узников в закрытых помещениях выхлопными газами грузовиков, о бросании детей в огонь крематория, о непонятной немецкой изобретательности, направленной на то, чтобы короткую, бессмысленно короткую, естественную жизнь человека оборвать внезапно, помогая природе, которая сделала бы это и без помощи гитлеровцев.

— Назовите свое имя и фамилию.

Я говорю тихо. Едва слышу собственный голос. У меня абсолютно пересохли губы.

Штабеля безымянных тел. Голых. Они валяются, словно стволы деревьев, срубленных, окоренных и брошенных каким-то дровосеком. Никогда ни один трибунал не сможет представить себе, что это значило в Биркенау — изо дня в день смотреть на растущую груду трупов, порой присыпанных снегом или покрытых серебристым инеем. Безымянные женщины, безымянные дети. Безымянные мужчины, которых сжигали каждый день все больше и больше, по мере совершенствования техники.

— Пожалуйста, повторяйте за мной слова присяги.

Я говорю громко и выразительно, что здесь на суде скажу правду, одну только правду, не скрывая ничего из того, что знаю.

К сожалению, я скрою очень много. Ведь тогда мне придется воссоздать в памяти весь тот кошмар, который здесь не нужен, поскольку меня будут вести за ручку вопросами, относящимися только к детям. Может быть, Трибунал все-таки преждевременно отказывается допросить группу свидетелей, способных сообща восстановить страшное прошлое.

— Вы полька?

— Да.

— Когда вас арестовало гестапо?

— В июле 1942 года.

— Занимали ли вы в Освенциме какую-нибудь должность?

— С самого начала и до конца я была занята физическим трудом.

— Ваша профессия?

— Когда началась война, я была студенткой.

— Как свидетельница может доказать, что она бывший узник Освенцима?

Неуверенным движением я кладу правую ладонь на левый рукав.

— У меня здесь вытатуирован номер, — говорю я, слегка смущенная вопросом.

— Видели ли вы когда-нибудь своими глазами, как люди из организации СС убивали детей?

— Да.

— Расскажите нам, как это происходило.

Я слышу свой незнакомый голос.

Я рассказываю о детях, родившихся в концентрационном лагере. И о тех, которых привозили в еврейских эшелонах. О детях, которых сразу отправляли в газовые камеры. И о их ровесниках в бараках Биркенау.

— Простите, пожалуйста. — Прокурор Смирнов поворачивается в мою сторону. — Разрешите я перебью вас? Значит, вы находились в Биркенау?

— Да. Биркенау являлся частью Освенцима, расположен в трех километрах от основного лагеря. Иначе его называли Освенцим-два.

— Продолжайте, пожалуйста.

Говори. Расскажи им хотя бы тот навязчивый сон, который преследовал тебя во время сыпного тифа; реалии этого сна были бы для судей и корреспондентов (особенно тех, что не видели гитлеризм вблизи) столь же туманными, как пережитые и увиденные в Освенциме события, о которых спрашивает тебя прокурор. Каждую ночь, когда я металась в тифозной горячке, мне снился дом на Парковой улице и возвращение к близким. Тут-то и начинался тифозный бред. Немцы изменили все, об отдыхе не было и речи, никто на свете уже не спал, как прежде, в постели. Существовали исключительно «койки» — длинные, как гробы, узкие и глубокие щели высоко в стенах, похожие на ящики или катакомбы, а больше всего на общие освенцимские лежбища. Я не могла найти свою домашнюю кровать, оставался только один выход: вползти в стену, в странное углубление и спать там без воздуха, в узкой расщелине с ногами или головой, торчащими наружу. Быть колышком, вбитым в стену, забыть о человеческих потребностях и привычках.

Поделиться с друзьями: