Невозможность путешествий
Шрифт:
Все началось некоторое время назад, когда весь лес, отделяющий нашу деревню от шумной федеральной трассы, снесли почти подчистую, поставив забор во всю ширину вырубки и оставив узкую полоску деревьев возле крайней к тракту улицы. А сегодня принялись и за нее. За последнюю полоску.
Месяц я наблюдал через свое окно остатки рощи, за густой листвой которой ворочались тракторы и грузовики и все откладывал эту тему; пустить ее в свой текст — все равно как признать, что пустил негодяев под отчую крышу… Ходил мимо, чувствуя укор, и сглатывал обиду за всех сразу и всеобщее же бессилье: против лома нет приема, тем более если земля куплена официально.
В Переделкино, где с благословения патриарха начали рубить деревья, писательская общественность, возможно, и отстоит липовую аллею, бог в помощь. Наш случай совершенно иной.
Когда-то Иосиф Бродский рассказал Соломону Волкову про старика арестанта, ехавшего с ним в одном тюремном вагоне. Про арест поэта, разумеется, с утра и до вечера шумели все вражьи голоса. А тот крестьянин с большими сильными руками, сгинет, понимал Бродский, в государственной мясорубке без следа…
Таков же и наш случай. Сделать ничего нельзя, не пастернаковская аллея, живой щит, хотя бы отчасти спасавший Чердачинск от пыли и шума, выбросов и вбросов, теперь остался лишь на гугловских картах. По краям кое-как заасфальтированных дорог стоят искореженные обрубки.
Самое поразительное в этой истории то, что повсеместно рубят деревья в одном из самых грязных городов страны!
Вид из окна
Я сижу у окна и смотрю, как поднимается солнце. По небу плывут облака, похожие на льдины, иной раз словно бы видно воду, по которой они плывут — почти проталины, а кое-где поток затуманен и уходит вглубь. Из-за воздушной многослойной полистилистики и происходит вскрытие светила.
Для тех в Москве, кто уже забыл, как они (и вскрытие, и светило) выглядят, попытаюсь описать.
Желток, сваренный в чифире или йоде, обернутый золотистой мятой бумагой или же подбитый, набухший глаз, с кровавым подбоем, не дошедшим до состояния кровоподтека, ибо проносящиеся мимо облака облегчают участь, рассасывают сгущение, разносят вираж по всему выцветшему, разорвавшемуся на лоскуты пространству.
Из-за самой большой льдины, что подбила сам глаз, кажется: желток лежит плашмя, нарыв сейчас прорвется, и день пойдет гулять… Ан нет: Уфимский тракт внизу (загороженный сумеречными деревьями) еще пуст, и день не торопится сбыться.
Значит, перед домом проходит дорога номер раз — это улица, улица обычного пригородного поселка, белая, со следами машин, такими продольными, как если бы дорога была тампоном, которым протяжно подтирали промежность; только улица эта односторонняя, нечетной стороны не существует.
Точнее, она существует, но по ту сторону тропинки, разделяющей поселок на две неравные части (с одной стороны психбольница и фабрика глухонемых, с другой, оканчивающейся железнодорожными путями, целый завод, некогда работавший на оборону), окруженные зонами запустения и отчуждения.
Дом выходит на дорогу и на небольшую площадку, некогда бывшую картофельным полем. Когда бабушка и дедушка были еще живы, то здесь, перед забором, между дорогой и рощицей, сажали картошку.
Однако позже, в конце семидесятых, в поселке проложили теплотрассу, и картошку сажать перестали. Странно, но и горячей воды не прибавилось, кажется, и отопления тоже. Отопление появилось еще позже — с газификацией поселка, не имеющего, между прочим, названия.
Но я же смотрю в окно, а не по сторонам. Поскольку я сижу на втором этаже, я не вижу дорогу номер раз и следующие за ней бывшие картофельные поля (какие поля? небольшие площадки не больше площадки для выгула собак), где теперь громоздятся отходы строительства нашего дома, доски, блоки, песок. Все это, и даже голубой гараж, занесено белым снегом.
За бывшими картофельными площадками начинается роща, отделяющая наш поселок от Уфимского тракта — местной Ленинградки и Волоколамки одновременно.
Странная роща, состоящая в основном из кленов, тополей и ясеней, кусок девственного небритого лобка с непроходимой чащей из кустов и упавших деревьев.
В детстве этот участок лобка казался мне зело таинственным, иногда мы играли там во что-то типа пряток (?), теперь мне противно и страшно туда заходить.
Правда, теперь весь этот лосиный остров погнутых в разные стороны деревьев занесен снегом по самые коленные суставы ясеней, из-за чего запущенности меньше и видно, что деревья стоят далеко друг от друга, путаясь лишь кронами с проседью — остатками не пережеванной осенью листвы.
Сразу за этой рощицей (она не больше километра в длину и метро сто в ширину) шумит Уфимский тракт — основная дорога, выводящая машины из города за город; она должна шуметь, но не шумит, просто рано и празднично, даже дуги троллейбусов не сверкают, а может быть, это стеклопакеты отгораживают от шума и холода…
Там в воздухе зимой всегда слегка кисловато-горьковатый привкус, не привкус даже, аромат, амбре, искусственного происхождения, словно нарочно разбрызганное что-то; машинный мускус, пахучая смола ползучего городского предместья… Сжигаемого в печке угля.
А если тракта (он широкий, ровный) не слышно, значит, его и не видно. Сразу за ним в детстве моем был пустырь, а теперь там военная часть, что делает эту местность еще менее родной, еще более отчужденной.
Теперь на троллейбусной остановке, с другой стороны, сразу за высоким армейским забором стоит желтая четырехэтажная казарма, и с крыши валит густой дым: печку они там топят, что ли?
Солнце сейчас поднимается все выше и выше, из-за чего в окнах казармы, похожей на обычный жилой дом, отражаются изломанные и изорванные лучи.
Солнце теперь не лежит плашмя, оно встало, разгладило отекшие члены и подтянулось как на турнике над верхушками древесных путаников, из-за чего ветки словно бы истончились, заточились наподобие зубочисток и стали казаться особенно колючими. Смотреть на светило уже невозможно — его сладостный пуп набух соками жизни, и вот теперь, когда я переношу его энергию в текст, негативы, запечатленные моей сетчаткой, незримо сползают по экрану флатрона.
Итак, я вижу слои, (пропущенный слой) — поселковая дорога (дорога номер раз), сразу за ней еще один пропущенный слой — бывшее картофельное поле — площадка — полоска белой земли, упирающейся в лесок-мысок, за которым на пригорке еще один невидимый слой Уфимского тракта (дорога номер два), на высоком берегу на крутом которого стоит воинская часть. Часть эта торчит из-за деревьев четырехэтажкой, и сразу над ней начинается небо, в котором играют уже свои слои.
Так оказывается (судя по количеству невидимых слоев), я не вижу больше, чем вижу (+ отблеск солнца на алюминии, проложенном между стеклами стеклопакета + отблески солнца на моих очках, из-за чего начинает казаться, будто солнце у меня не впереди, а где-то сзади, где обязательно должно быть еще и невидимое море), однако все это невидимое активно участвует в ландшафте, в моем ощущении этого выученного назубок пейзажа.
Это важно, ибо очень часто я ловлю себя на том, что несу в себе места своего постоянного пребывания — эти или те, московские. Я не вспоминаю про них, не выкликаю, не загружаю в оперативную память, но они длятся параллельно моему существованию в каком-то внутреннем зрении внутренним зрением всегда и время от времени обращают на себя внимание.