Невозможность путешествий
Шрифт:
В самой первой повести цикла («Одна страна. Путешествие молодого человека») я тщетно пытался понять название местности, куда 23-летний студень горного института попал на шабашку. Понял лишь, что это Узбекистан, а вот где конкретно… То есть понятно: в сборнике собраны не буквальные описания перемещений, но заготовки для художественных произведений.
Совсем недавно Битов сказал мне, что любой день можно легко превратить в роман, вот только зачем?
Затем, что поездки и есть самоигральный повод для сюжетообразования, способный сдвинуть с мертвой точки незыблемость любого существования, так как снимается сковывающая восприятие оппозиция между «привычным» и чем-то «новым», и любое накопление впечатлений оказывается методологически корректным, душеполезным. Собственно, руководствуясь схожим принципом, я с год назад, перед важной для себя поездкой, курить бросил, так как прекрасно понимал, что никотин паразитирует на привычке и автоматичности восприятия. И пока ты находишься в привычной для себя среде повседневного расписания, бросить курить много сложнее, чем тогда, когда режим дня сломан.
Сломан — значит, открыт для какого-то нового содержания или же самопозиционирования.
Во-вторых, б'oльшая часть очерка уходит у Битова на ввод в тему, на описание обстоятельств, позвавших в дорогу, и дороги до места назначения, которое начинается у него далеко после середины текста, хорошо если в третьей четверти.
Такая диспропорция вскрывает прием: внутреннее гораздо важнее внешнего, доступного зрению любого. Каждого.
Даже самый сбалансированный в этом смысле текст («Азарт. Изнанка путешествия»), в котором достаточно подробно показаны достопримечательности Хивы и остроумно подмечены нравы местного начальства, держится, как на гвозде, описанием поединка с базарным наперсточником, постепенно (и крайне субъективно) вырастающем в фигуру едва ли не мефистофельского масштаба.
Так что оптика рассказчика искажается до предельно гротескного переощущения, совсем как в комнате смеха или же в аксеновских «Поисках жанра» (появившихся примерно в то же время), со схожим карикатурно-фантасмагоричным персонажем внутри. Важное сравнение, так как жанровые поиски оборачивались в СССР расширением области свободы, а очерки Битова (первый датирован 1960-м (автору 23 года), второй — 1963–1965, третий — 1969–1970, четвертый — 1971, 1975 и, наконец, пятый — 1971–1972), помимо личной биографии автора, оказываются еще и документом, прекрасно иллюстрирующим советскую эпистему времен стабильности и застоя.
«А ведь я командирован в Хиву не за тем, чтобы описать, что со мной здесь, в результате этой хирургии пространства, произойдет, а с тем, чтобы никогда не написать об этом. Что-то я никогда не читал, чтобы писали о том, что с ними произошло, — всегда о том, что происходило без них… Значит, сейчас я должен, искусственно и невозможно, построить свою жизнь так, чтобы стать свидетелем тому, в чем я не участник. Оригинально…
Меня командировали лишь за юридическим правом подставить в текст, который должен быть, свежие географические и человеческие имена, а не за тем, что есть…»
Писательская рефлексия. Метарассуждение — о методе и соотношения правды и вымысла. Феноменология творчества. Игры с удвоением и утроением пространства; пространств.
Художественная мысль, базирующаяся на отборе деталей идеальным образом подходит для описаний «подстриженными» глазами, тем более что «работает» Битов в этих повестях, в основном, на «крупном плане». Это и позволяет ему, лишенному в «творческих командировках» бытовой подоплеки, легко выруливать в заоблачную область абстрактных категорий, развивающихся как бы параллельно активной социалистической реальности. Уж не знаю, насколько осознаваемой выходила эта хитрость, но именно журналистские задания помогают Битову находиться в бытовых интерьерах минимальное количество времени (описание жилой конурки в «Птицах» да квартира главного мотогонщика в «Колесе», вот, пожалуй, и все).
Гораздо больше времени автор тратит на описание жизни в поездах («Одна страна») и аэропортах («Путешествие к другу детства» и «Азарт»), делая это, подобно Андрею Вознесенскому, в приподнято обобщенном стиле, описывающем цивилизационные, а не общественные процессы. В межбуквенную невралгию этих текстов входишь [переносишься] легко и свободно, выщелкивая забытые состояния, точно файлы (тогда как бедекеры иных времен, как у Стендаля, реконструируешь, как бы дощелкивая в голове), в то, теперь уже окончательно идеализированное агрегатное состояние, которое и сам Битов идеализировал, приподымая над сермягой.
Да, а что это такое, собственно говоря, «творческая командировка», как не автоматическая заявка на очередной травелог? Кто-то знает, как она должна «выглядеть» и из чего состоять?
В том-то и дело, что никакой методологии таких поездок не существует, каждый, сообразуясь со своими представлениями о прекрасном, творит собственные пространственные рисунки, поэтому «творческая командировка» и есть не что иное, как псевдоним путешествия, «шествия путем». Другое дело, что редакция, ожидающая результата, заранее готова к литературной обработке действительности, поэтому, как уже было выше сказано, это, прежде всего, проза.
«Все это можно с уверенностью утверждать, потому что хотя я не прилетел еще к тебе и не встретился с тобой, но ведь всякая вещь на документальной основе пишется потом, когда уже в прошлом не только полет к тебе, но и встреча с тобой и отъезд назад, домой…»
Вспомнил я Аксенова и Вознесенского, а надо бы Жванецкого и Гришковца, которым Битов со своим крупнозернистым стилем предшествует. Такое ощущение, что вступая в книгу, приступаешь к уроку — сейчас тебе покажут класс, внятно проартикулируют пижонские прихваты. Научат «родину любить» (в смысле, писать, точнее, видеть правильно и глубоко, залезать под кожу и самому быть без кожи).
Разговорные интонации. Синтаксис. Ритм. Повторы. Параллельные потоки.
Создание объема, картинки. Фотографическая точность.
Графичность.
С другой стороны, как это обычно бывает с текстами советского времени, некоторые буквы потеряли некоторую четкость управления собой. И если бы они (буквы) оказались высеченными на камне, то можно было бы говорить о том, что они не то чтобы начали стираться, но теряют очертания.
И еще. Есть внутренний, концентрированный интеллектуальный процесс (бурный бесцветный поток), на который, как пальто или плащ, надевается самая разная форма — Куршской косы или Уфы, «творческой командировки» или «производственного очерка», неважно какая, поскольку поток-то все равно не об этом. Поток этот, надо сказать, бесконечен и конечен.
Конкретный, внятно оформленный повод — это, прежде всего, четко очерченная возможность поразмышлять на ту или иную тему, которой по собственной воле вряд ли возьмешься думать — орнитология, экология, мотоспорт на искусственном льду. Строение вулканов.
Думает — значит вживается. Примеривает, точно роль. Точно параллельную жизнь конструирует: вот, допустим, я болельщик. Или молодой ученый. Или же просто пассажир. Московский гость. Журналист «Литературки». Очеркист. Писатель. Коллекционер состояний, предметов. Пейзажей.
Ассортимент и репертуар знакомый до пародии, до карикатурности, до мышечных спазмов: прилипчивые маски, наследуемые каждым последующим поколением. В себе узнаю. В других.
«О тебе уже столько писали! Теперь мой черед. Напишу я о тебе, дорогой мой положительный, вещь легкую такую, пузырчатую, словно в тонкий стакан нарзану налили…»
Минеральная вода бесцветна, как сама повседневность.
На то обыденность и называется «обыденностью», и когда ты сидишь на месте, на привычной кочке, она и вовсе незаметна, а когда начинаешь плыть по какому-то пространственному коридору, геометрия смазывается и искажается. И ты движешься по этому избытку привычного, отщипывая или откусывая от него, едва ли не в произвольном порядке, микроскопические частички реальности — все равно ведь ее так много, что не убудет.