Незабываемое
Шрифт:
Что касается воспоминаний Б. И. Николаевского о встречах с Бухариным в Париже 1936 года (A.M. узнала о них в 1965 году от Эренбурга), то на сей счет существуют разные суждения[21] и выносить окончательный вердикт еще рано… Резкость высказываний A.M. по этому вопросу понятна — сторонним наблюдателям сохранять беспристрастный тон куда легче.
A.M. за долгие десятилетия привыкла к защите своих бастионов. Когда пришли новые времена, отринувшие всё прежнее — и то, что она не принимала, и то, во что верила, — легкости она не почувствовала. В ее письме от 19 января 1992 года очевидна переживаемая горечь: «О своем состоянии писать не буду, вы его великолепно понимаете. Я никак не вписываюсь в наше сумасшедшее общество, в отличие от многих представителей нашей интеллигенции. Страшно, когда не знаешь, что день грядущий нам готовит». Это незнание, как вскоре выяснилось, касалось не только будущего. 14 октября 1992 года «Известия» опубликовали последнее письмо Бухарина к A.M., написанное на Лубянке 15 января 1938 года; A.M. его раньше не знала. Известинскую публикацию сопровождала большая статья A.M. Не могу понять, как она нашла на это силы; время шло, а ее сердечная боль не убывала. 3 января 1993 года A.M. сообщала: «Я по-прежнему пребываю в шоке после получения письма от Н.И….» В том же сталинском архиве были обнаружены и все работы, написанные Бухариным в тюрьме, — «Философские арабески», «Кризис капиталистической культуры и социализм», стихи, роман о детстве «Времена». Все это (за исключением стихов) Анна Михайловна увидела напечатанным…
В последнем ее письме, в январе 1996-го, были такие строки: «В народе говорят, что год Крысы приносит просветление. Будем надеяться. Я в подвальной камере в Новосибирске с крысой жила дружно, и она скрашивала мне жизнь… О здоровье писать не хочется…»
24 февраля 1996 года Анны Михайловны Лариной не стало.
Борис Фрезинский
Незабываемое
Памяти самых близких и дорогих мне людей — отца и мужа посвящаю эту книгу
От автора
Я прожила с Николаем Ивановичем Бухариным и самые счастливые, и самые драматичные дни нашей жизни. Последние шесть месяцев были настолько тяжки, что каждый прожитый день можно посчитать за столетие. То, что я предлагаю теперь читателю, я писала многие годы, используя любой час, свободный от семейных забот и тревог. Все пережитое никогда не покидало меня ни на день, бередя душу и тревожа ум.
Так уж сложилось, что моя жизнь протекала в среде людей, посвятивших себя целиком, без остатка, делу революции. Судьба большинства тех, кого я знала еще девочкой, оказалась поистине трагичной. Сегодня имена этих «изгнанников» из родословной своего Отечества возвращаются советским людям, нашей истории.
Рассказывая о Николае Ивановиче и тех роковых событиях, которые мне удалось пережить вопреки безжалостным ударам судьбы, я упоминаю Г. Зиновьева, Л. Каменева, Г. Сокольникова, К. Радека, Ю. Пятакова и других видных партийных и государственных деятелей, оклеветавших самих себя и давших по причине, не требующей теперь разъяснения, клеветнические показания против Бухарина. К несчастью, не избежал этой горькой участи и он сам, и А. Рыков, когда, сломленные морально, они оговаривали друг друга на печально знаменитом судебном процессе по делу так называемого антисоветского «право-троцкистского блока». Таким было это страшное время.
Конечно же, я не могла не вспомнить и своего отца Юрия Ларина (Михаила Александровича Лурье), человека удивительной яркости и поразительного мужества, сыгравшего, вероятно, решающую роль в формировании моих убеждений и моего характера. К тому же он был другом Николая Ивановича, и их дружбе я обязана тем, что с детства знала того, с кем соединила меня потом судьба. Обширное место в моих воспоминаниях занимает командировка Бухарина в Париж весной 1936 года — пролог событий, которые начались тем летом, а завершились судилищем 1938 года.
Мемуары не могут не быть субъективными, но я стремилась быть правдивой и в этом стремлении предельно откровенной. Я уверена, что меня поддержал бы и сам Николай Иванович, в сложном характере которого не было ни малейшей фальши. Я надеюсь поэтому, что каждая деталь, каждая подробность будет небезразлична читателям. И пусть простят они меня и за избыток этих подробностей, и за невольные скачки в моем повествовании, продиктованные импульсивностью памяти. Я не утаила подробностей, которые, быть может, кого-то удивят и обескуражат. Но я вспоминаю чьи-то мудрые слова: «Не ждите от правды больше, чем она есть сама по себе».
Долго и упорно я боролась за реабилитацию Николая Ивановича и счастлива, что в возвращении его имени есть и мой вклад.
Благодарю своих друзей, всех тех, кто в трудные десятилетия оказывал мне моральную поддержку.
Кто прячет прошлое ревниво,
Тот вряд ли с будущим в ладу…
А. Твардовский
В декабре 1938 года я возвращалась в Московскую следственную тюрьму после того, как уже в течение полутора лет находилась в ссылке в Астрахани, различных этапных и следственных тюрьмах и, наконец, в лагере для членов семей так называемых врагов народа в городе Томске, где я вторично была арестована и отправлена в тюрьму.
В то время многих жен крупных военных и политических деятелей вновь вызывали из лагерей в Москву — не для того, чтобы облегчить их участь, напротив, с целью ухудшить ее и тем самым уничтожить лишних свидетелей действительно совершаемых преступлений. Примерно одновременно со мной были вызваны в Москву жены Гамарника, Тухачевского, Уборевича, жена второго секретаря Ленинградского обкома партии Чудова, работавшего при Кирове, — Людмила Кузьминична Шапошникова. Все они впоследствии были расстреляны. Томский лагерь был для меня первым. До своего вторичного ареста я пробыла в нем всего лишь несколько месяцев, там мне пришлось пережить «бухаринский процесс» и расстрел Николая Ивановича. Именно там я особенно остро почувствовала трагедию того времени и, несмотря на ужас переживаемого лично, в большей степени стала воспринимать ее как трагедию Советской страны. Томский лагерь, где содержались около четырех тысяч жен «изменников Родины», был не единственным, а одним из многих такого типа.
Мужскую часть человечества в нем представляли тюремные надзиратели в черных шинелях, пересчитывавшие нас каждое утро, и ассенизатор «дядя Кака», прозванный так двухлетним мальчиком Юрой, заключенным в лагерь вместе с матерью. У всех нас, очень разных — по моральным и интеллектуальным качествам, по прежнему положению своих мужей и их биографиям (были жены старых революционеров — Шляпникова, Бела Куна, жены военных — И. Э. Якира, его младшего брата, тоже расстрелянного, сестры М. Н. Тухачевского, жены руководящих партийных и советских работников союзных республик, председателей колхозов, просто колхозников, председателей сельсоветов, жены сотрудников НКВД, работавших при Ягоде), — был общий эквивалент, определивший путь в этот лагерь: жены «врагов народа», как правило, не знающие исключений, никогда ими не бывшие. Но мы именовались ЧСИРы — члены семьи изменников Родины. Большинство ЧСИРов в представлении лагерного начальства обладали, я бы сказала, абстрактными «вражескими» качествами, так как оно, начальство, само не понимало, что творится в стране. Приходил этап за этапом. Народ становился сам себе врагом.
Но когда лагерные начальники, в большинстве своем серые и малограмотные, сталкивались с женами бывших известных руководителей, то они представлялись им действительно врагами. На всю жизнь врезался в память эпизод, когда на второй день после моего прибытия в лагерь собрали «обыкновенных» ЧСИРов в круг перед бараками, поставили меня и жену Якира в центр круга и начальник, приехавший из ГУЛАГа (Главное управление лагерей), крикнул во весь голос: «Видите этих женщин, это жены злейших врагов народа; они помогали врагам народа в их предательской деятельности, а здесь, видите ли, они еще фыркают, все им не нравится, все им не так». Да мы и фыркнуть-то не успели, хотя нравиться там никому не могло. Мы были даже относительно довольны, что после долгого мучительного этапа и пересыльных тюрем наконец (как мы думали) добрались до места назначения.
С яростью прокричавший эти страшные слова здоровый, краснощекий, самодовольный начальник направился к воротам Томской тюрьмы. Заключенные в ужасе расходились. Были и такие, кто стал нас сторониться, но большинство негодовали. Потрясенные, мы не могли сдвинуться с места — было такое ощущение, будто нас пропустили сквозь строй. Так и стояли в оцепенении на сорокаградусном морозе, пока кто-то не отвел нас в барак, в наш холодный угол у окна, обросшего толстыми махрами снега. Двухэтажные нары были битком набиты женщинами. Ночь — сплошное мучение: мало кому удавалось устроиться свободно, почти все лежали на боку, а когда хотелось переменить положение, надо было будить соседку, чтобы перевернуться одновременно, и начиналась цепная реакция всеобщего пробуждения.