ЖАНРЫ

Нежеланное путешествие в Сибирь
Шрифт:

На второй день вечером я перебрался к Вере. Оказалось, ей сорок шесть лет, муж ее недавно умер, и она осталась с пятью детьми — четырьмя мальчиками, старшему из которых было четырнадцать лет, а младшему четыре, и шестилетней девочкой. Приятелем ее мужа был секретарь Кривошеинского райкома Пупов, который и устроил ее в эту деревню заведывать клубом; по совместительству она еще заведывала клубом в Ивановке, в восьми километрах от Гурьевки, но там почти не бывала. За два клуба она получала 70 рублей в месяц. Всю жизнь она прожила в городе, по специальности была телефонисткой и в деревне чувствовала себя крайне нескладно. Естественно, она обрадовалась жильцу, который мог помочь ей по хозяйству. Новокривошеинский сельсовет дал ей полуразвалившийся дом, который теперь она приводила в порядок: месила глину и замазывала щели, а печник ставил ей печку. Я помогал носить песок и разговорился с печником. Это очень выгодная специальность: сложить печь — это три дня работы, а стоит 45–50 рублей, так что в месяц печник зарабатывает примерно 300 рублей, в среднем в десять раз больше колхозника. Мне стало понятно, почему в России печники предпочитают работать по вольному найму и попадают в «тунеядцы».

Нельзя сказать, чтоб жизнь у Веры меня особенно устраивала. Четверо детей (старший был в интернате) постоянно дрались и ругались друг с другом, главным же образом с матерью. Маленькая, изнуренная и раздраженная женщина, она непрерывно кричала на них: «Паразиты проклятые! Чтоб вы сдохли! Хорошие дети вон умирают, а эти паразиты — так ни один не сдохнет!» Те только смеялись на эти пожелания. Когда мы садились есть и она ставила к чаю тарелку сахара, то не успевал я опомниться, как один залезал в нее руками, другой ногами, третий прямо ртом, так что сахару вмиг не оставалось, а если я хотел съесть яйцо, то маленькие дети глядели мне в рот и канючили: «Дай яичко!» Старшие мальчики, как мне кажется, были по натуре не плохие, но их немного уже ожесточила бестолковость матери, безотцовщина и бездомность, так как старшим пришлось жить в детдомах и в интернатах.

Лева устроился у бабки Аксиньи более сносно и усиленно зазывал меня к себе, говоря: я, мол, спокойно и хорошо живу, а ты, мало что на работе надрываешься, еще и здесь воду таскаешь на огород да дрова колешь. Но когда я, было, согласился перейти к нему, решив, что лучше жить с одним Левой, чем с четырьмя детьми, то Вера очень обиделась, и я остался. Конечно, ей не хотелось, чтоб я уходил, потому что она, особенно зимой, боялась остаться одна, и еще она, видимо, строила свои женские планы относительно нашей дальнейшей жизни. Однако мне долго прожить у нее не удалось. В сельсовете ей сделали внушение: как это она, заведующая клубом, и вдруг пустила к себе в дом тунеядца! Расстроенная Вера решила звонить секретарю райкома, который один в районе мог решить этот вопрос. Три дня она не могла до него дозвониться, тем временем наши отношения стали портиться, так как и мне стало у нее жить невмоготу. Я, было, решил перейти к Аксинье, но та довольно прохладно отнеслась к моей просьбе. Выяснилось, что шестидесятилетняя Аксинья строила те же планы относительно Левы, что и Вера относительно меня, так что я был бы там лишним. Из этого, правда, ничего не вышло, и впоследствии Аксинья несколько раз звала меня к себе на квартиру, но я уже твердо решил ни к кому на квартиру не идти.

Еще в день нашего приезда бригадир обмолвился, что есть какой-то дом за плотиной, где жили «тунеядцы», но он совсем разрушен. Вот я и пошел осмотреть этот дом. Дом стоял не на главной улице у плотины, а во второй линии, самым последним. В доме мне очень понравилось, стояла сильная жара, а там было прохладно. Дом был четырехстенный, с одной большой комнатой в 30 кв. м., с тремя оконцами — одним на восток и двумя на север, с дверью из полуразрушенных сеней, южная стена была сплошная, так как зимой дуют холодные южные ветры. Справа от двери была не печь, а кирпичная плита с двумя конфорками. В комнате стоял шаткий остов деревянной кровати, такой же, какая была у Ван Гога в Арле, и большой стол, весь изрезанный надписями: здесь были «Саша», «Вова», «Надя» и многократно повторяющиеся загадочные «Тир и Эт», а также вырезанное аршинными буквами поверх всего известное короткое русское слово. Дом был весь трухлявый, нескольких стекол в рамах не было, электричество было отключено, но жить в нем было вполне можно, во всяком случае летом. При доме была еще одна достопримечательность: большая уборная с выгребной ямой. Во всей деревне уборных было, может быть, четыре или пять, большинство жителей присаживалось где придется. Мы с бригадиром заделали пустые рамы толем: стекла не было, он обещал, что электрик подключит электричество, как только приедет в деревню, и я перешел сюда жить, перенеся свои вещи от Веры. Кладовщица дала мне два ведра, рукомойник, две алюминиевые миски, ложку, вилку, топор, пилу, кастрюлю, чайник, маленькую сковородку и матрас, сшитый из двух мешков, а бригадир привез старую железную печку. Я поставил печку во дворе, набил матрас сеном, купил в магазине бидон для молока и нож, и зажил своим хозяйством. Теперь я был совсем один.

С моим домом, как я узнал потом, была связана легенда. Когда-то здесь была конюшня одного кулака, началась коллективизация, его раскулачили, конюшню отобрали и решили из нее сделать жилой дом. Тогда кулак проклял всех, кто будет жить в этом доме, сказав, что не будет им счастья. И верно, Любочку, женщину, которая поселилась здесь, бросили ее дети, вдобавок по ночам ее стала посещать нечистая сила. Тогда она бросила этот дом и перебралась в город. Дом пустовал. Предложили было поселиться в нем приехавшей из другой деревни бабке Аксинье, той самой, у которой устроился Лева, но она отказалась. Тогда этот дом отвели для ссыльных, в начале шестидесятых годов жило их здесь более пятнадцати человек. Потом некоторые попали в тюрьму, у других кончился срок и они уехали, третьи ушли в другие деревни или сошлись с местными бабами и перешли жить к ним. За время жизни ссыльных дом обогатился новой историей: один армянин, блатной, поругался с другим ссыльным и пырнул его ножом. Тот, к счастью, выжил, армянину дали всего два года, а за другим так и осталась кличка Резаный. Дальнейшая история Резаного довольно типична для Сибири. Работал он очень плохо, так что его однажды бабы на сенокосе даже граблями побили, но все же работал. И вот, когда ему уже недолго оставалось до конца срока, он вдруг работать в колхозе совсем бросил, удил рыбу, собирал грибы, а иной раз сосед давал ему немного хлеба. Так он и жил, пока однажды совсем не исчез. Скитался где-то в тайге, потом скрывался в Томске. Вскоре после нашего прибытия милиция его поймала, и его должны были судить. Что с ним стало дальше, я не знаю. Кроме мужчин, в доме жили и ссыльные женщины. Особо удивительной с точки зрения местных жителей, была молоденькая семнадцатилетняя сектантка. Она отказывалась работать на советскую власть, говоря: поставьте меня на двор к какому-нибудь хозяину, на него я буду работать, а на коммунистов я работать не буду. Приезжал председатель ее уговаривать, потом милиция ей угрожала. Она твердила одно: с телом моим вы можете сделать, что хотите, но моя душа вам неподвластна. Так прожила она месяц, а потом ее куда-то забрали. В Кривошеине при мне было несколько сектантов, но, как правило, они здесь задерживались до первых выборов. Как только они отказывались голосовать — а они это всегда делали — их ссылали далее на север, вниз по Оби. С еще одной женщиной жившей в этом доме, я сам вскоре познакомился. Ее звали Надя, года два назад она перебралась жить в Новокривошеино, где сошлась с одним ссыльным, из блатных. Ее выслали из Краснодарского края, беременную; месяца через четыре после приезда в Гурьевку она родила. После рождения ребенка она подала прошение об освобождении, но ей было отказано. Неизвестно, как прожила бы она с ребенком, без денег, в одной комнате с озлобленными и пьяными ссыльными, но ее приютила одна местная, Надя Кабанова. Последние две зимы дом пустовал, а летом там поселяли томичей, приезжающих на уборочные работы. В деревне упорно говорили, что там водится нечистая сила: то одна баба видела, как оттуда черт выходил, то тракторист прилег там в жаркий день отдохнуть и чувствует сквозь сон, как его кто-то душит, а подняться не может, насилу вырвался и убежал. Зимой, когда я жил один в доме, я слышал ночью, как кто-то идет вдоль глухой стены, где стояла моя кровать, и звенит цепями. Можно было подумать, что это бродит бывший владелец конюшни, закованный в кандалы. Но может быть все объяснялось и проще: недалеко от дома была кузница, и ветер гремел старым железом.

Глава четырнадцатая

МОЯ РАБОТА. ССЫЛЬНЫЕ

24 июня началась моя работа в колхозе, в восемь утра бригадир зашел к Вере, где я тогда жил, давать мне первый наряд. При первой встрече бригадир произвел на меня приятное впечатление, и хотя оно в дальнейшем несколько раз менялось, первое впечатление в общем было верным. Звали его Петр, или, как он сам говорил, Петро Алексеевич Шаповалов; было ему шестьдесят лет. В деревне рассказывали, что его отец был бандитом во время гражданской войны на Украине, сам Шаповалов на него якобы донес, и отца сослали в Сибирь. А когда после коллективизации на Украине начался голод, то и Петр Шаповалов добровольно поехал вслед за отцом. Коллективизация была самым ярким и жутким из вынесенных им впечатлений. Он вспоминал, как в начале тридцатых годов один маленький мальчик, увидев бегущего по улице украинского села поросенка, закричал: «Дедушка, смотри скорей, какой чудной зверь бежит!» так старик даже заплакал: вот в какое время растут дети — поросенок в диковинку. Иллюстрация к тому времени, когда от голода погибли миллионы крестьян. Рассказывал он, как тысячи людей сажали по доносу, не кормили и почти не давали пить — так они сотнями и гибли в милицейских камерах, до суда дело и не доходило. Едва он обзавелся хозяйством в Гурьевке, как и в Сибири началась коллективизация, больше ехать было некуда. Однако хитрый хохол не растерялся. Сначала он работал в колхозе кузнецом, потом кладовщиком, а после войны его как фронтовика сделали председателем. Колхоз тогда был маленьким — только одна деревня. Время председательствования Шаповалова колхозники вспоминают недобрым словом; один старик говорил, что это «от его лютости» разбежался народ из Гурьевки. Но, я думаю, дело было не в лютости Шаповалова, а в лютости времени, когда во всех колхозах работали задаром, а с приусадебного участка платили огромный налог. И сейчас колхозники с ужасом вспоминают два страшных слова: налог и лесоповал. На зиму колхоз был обязан поставлять всех здоровых мужчин в ближайший леспромхоз на лесоповал. Жили они за колючей проволокой на положении обычных заключенных, за побег получали несколько лет лагерей. Весной их отпускали на работу в колхоз, зато всех незамужних и бездетных женщин сгоняли на лесосплав. Вот Шаповалов и обязан был регулярно поставлять рабочую силу. Ему несколько раз устраивали темную, когда время подходило к зиме, но от лесоповала это не спасало, эту повинность отменили только после смерти Сталина. Когда колхозы укрупнили, Шаповалов остался в Гурьевке бригадиром и, как все говорили, стал помягче. Лет пять назад он вступил в партию, чем очень гордился.

Шаповалов дал мне наряд рыть ямы и ставить пасынки к столбам. Из Новокривошеина в Гурьевку шла электрическая линия, многие столбы покосились и вот-вот грозили упасть, теперь к ним подвезли комели. Надо было врывать их и прикручивать к ним столбы проволокой. Пока, впрочем, проволоки не было. Бригадир привел меня на большое вспаханное поле за деревней, посередине которого тянулась цепочка столбов, дал мне в руки лопату и палочку-измеритель, рыть надо было на глубину полутора метров. Почва была исключительно твердая: на глубине полуметра начиналась плотная глина, которую нужно было долбить лопатой; вдобавок у меня не было сноровки и умения. Стояла нестерпимая жара, жалили комары, в яме было прохладнее, зато и комаров было больше. Западная Сибирь, как я говорил, огромное болото, поэтому здесь невероятное количество комаров, к вечеру у меня распухало лицо. Когда я хотел присесть по нужде, то не мог этого сделать, пока не догадался залезть на высокую березу, где наверху комаров было меньше, и оттуда сделать, что хотел. Вырыв одну яму, я едва добрел до маленького лесочка на краю поля, чтобы немного отдохнуть в тени, а от комаров разложил костер; но едва я присел на землю, как на меня полезли огромные сибирские муравьи, которые жалили почище комаров. За день я вырыл три ямы, немного, впрочем, покривив душой — вторую я вырыл на десять, а третью на двадцать сантиметров меньше нормы. Пасынки я установил с помощью одного из сыновей Веры, а засыпать ямы было делом уже легким. Позднее на хорошем грунте, в низине, за четыре часа я мог вырыть четыре ямы. Меня удивило сильно, что пасынки не только не пропитаны раствором против гниения, но даже не обожжены; они должны были очень быстро сгнить в земле. Основания столбов, врытые в землю, как я видел, уже основательно сгнили. Позднее я понял, что это вообще стиль колхозной работы: кое-как заткнуть дыры — и ладно, пусть через два года повалятся, лишь бы сейчас стояли.

На следующий день, или через день, бригадир послал со мной работать Леву, до этого он был на заготовке силоса. Мы начали каждый рыть свою яму, но Лева вскоре перешел ко мне и, пока я рыл, жаловался, что вот-де влипли в историю, страшная жара, земляная работа самая тяжелая, а работаем за палочки. Он с трудом за день вырыл одну яму и меня просил больше не рыть, чтобы «не подводить товарища».

Жалобы его, надо сказать, имели основание. Выражение «работать за палочки» или «за колы» появилось с самого образования колхозов. Дело в том, что оплата в колхозе по нормам исчисляется не в деньгах, а в «трудоднях», в совершенно произвольных единицах. Кто сколько выработает трудодней, тому столько малограмотный учетчик ставит в ведомость палочек. Палочки сейчас уже не ставят, пишут цифры, но сама система осталась та же. К концу года на общее число выработанных всеми колхозниками трудодней делят денежный и продуктовый фонд заработной платы. Раньше деньги на трудодни вообще не платили, а приходилось, например, на трудодень полкило картошки или 200 грамм зерна. Взрослый мужчина должен отработать в год 500 трудодней, так примерно и получается, так что в конце года он получал за работу мешок зерна или три мешка картошки. Три года назад колхоз перешел на денежную оплату с авансированием. На год заранее планировалась оценка трудодня в деньгах и зерне, и в середине каждого месяца колхознику за трудодни, выработанные в предыдущем месяце, выдавалась половина его денежного заработка. В конце года подводится итог, выдавалась остальная часть денег и зерно. В прошлом году, например, планировалось на трудодень 60 копеек и килограмм зерна. Каждый месяц колхозники авансировались тридцатью копейками на трудодень — в летние месяцы получается по 40–60 трудодней, в зимние — по 20–30, на ферме несколько выше. В конце года они получили еще по 15 копеек на трудодень вместо 30, так как план не был выполнен, и по килограмму пшеницы. Зерно для колхозников очень важно, они не только сами пекут себе хлеб, но кормят скот. Излишки зерна можно продавать на базаре в Кривошеине, где его цена колеблется от четырех до пяти с половиной рублей за пуд, т. е. от 25 до 35 копеек за килограмм при государственной закупочной цене 12 копеек.

В этом году авансировали опять по 30 копеек на трудодень, то есть мы с Левой на трудодень могли получить в кладовой литр молока и одно яйцо. Забегая вперед, скажу, что в июле, работая без выходных, я заработал 60 трудодней, а в августе 40; столько же в среднем заработали и остальные колхозники. Прожить на эти деньги в месяц было очень трудно. Я, например, взял в кладовой килограмм сливочного масла за 3 р. 60 коп., — это 12 авансируемых трудодней. Выходит, я почти целую неделю работал по десять часов в сутки, чтобы купить килограмм масла. Между тем, поскольку мяса нам не давали, а молока — только литр в сутки, прожить без масла при тяжелой физической работе очень трудно. Ежедневный литр молока обходился в месяц в 6 руб., т. е. от трети до половины моего месячного заработка, а между тем в жару все это молоко можно было незаметно выпить за завтраком. Так как ссыльные, пока в кладовой есть продукты, берут столько, чтобы можно было прожить, они постепенно залезают в долги колхозу, и чем больше они работают, тем больше становятся должны. Правда, к концу года, когда они получают остающиеся на трудодень деньги и продают зерно, долг несколько уменьшается, но все равно остается. Раньше, когда несколько человек отпустили по половинке, им «простили» что-то по ста с лишним рублей долга, но теперь подобную практику отменили. Живи как знаешь!

Низкая заработная плата еще более понижалась тем, что все продукты в магазине и те, которые кладовая получала из магазина, как сахар и крупы, продаются с поясной наценкой. На Севере существует система поясных коэффициентов зарплаты: чем севернее зона, тем большая процентная надбавка делается к основной зарплате, в промышленности, конечно; сельского хозяйства это не касается. Однако соответствующие надбавки делаются и к розничным ценам на продукты, кроме того, еще за доставку в сельскую местность. Так, бутылка водки в Москве стоит 2 р. 75 к. (без посуды), а в Гурьевке — 3 р. 05 к., сахарный песок соответственно 90 к. и 1 р. 06 к., и так все продукты за немногими исключениями. Хлеб, овощи, молоко и мясо у колхозников свои. Хотя почти все держат скот, цены на мясо в районе очень высокие. Так, баранина летом доходит до 3 руб. за килограмм, свиное сало до 4 руб., зимой соответственно до 2 и до 3 рублей. Колхоз впоследствии продавал нам говядину что-то около двух рублей за килограмм. Так что прожить на 15 рублей в месяц, не имея своего хозяйства, — головоломная задача.

Как же выходили ссыльные из этого положения? Выход был простой: сойтись с какой-нибудь местной женщиной и жить у нее, — как говорили, «поджениться». Способ этот рекомендовали и одобряли и в милиции; там понимали, что иначе ссыльным в колхозах не прожить. Кроме нас с Левой, в деревне было еще четверо ссыльных, все они жили у баб. С одним из них, Федей, я познакомился еще, когда первый день рыл ямы, а он поблизости пас деревенских коров. Он из Краснодара, ему около пятидесяти лет; как «тунеядец» он был выслан на пять лет, из них отбыл в Гурьевке уже два года. Здесь он, поняв что к чему, быстро сошелся с местной бабой, Катей, горькой пьяницей, с двумя девочками-подростками, но зато и со своим хозяйством: домом, коровой и поросятами. Зимой он работал в колхозе, а летом вместе с Катей пас личный скот колхозников, впрочем, пас он один, а Катя только числилась пастухом. Меня удивило, как мало получает здесь пастух: за корову рубль в месяц, за овцу сорок копеек и еще немного молока и зерна, всего выходило рублей шестьдесят, тогда как в России пастух за в два раза меньшее стадо получает 150 рублей и вдобавок весь сезон поочередно кормится в домах у хозяев. Однако для Феди и это было хорошим заработком, в колхозе он никогда столько бы не заработал. Если же разделить этот заработок пополам с Катей, то выходило примерно как и в колхозе.

Поделиться с друзьями: