Но пасаран! Годы и люди
Шрифт:
Очень хотелось сейчас взглянуть в глаза человеку, чья спина, затянутая в черную кожу, внушала спокойное чувство собранности, уверенности.
Вспоминаю его лицо, каким оно было в те минуты, когда мы коротали вечера в землянке. Иногда проскальзывала на нем вдруг неторопливая улыбка, и снова задумчивый, грустный взгляд. У летчиков, с которыми меня свела дружба на полевом аэродроме, чувство грусти появлялось часто. Да и как не быть этому чувству. Каждый день горели машины. Вечером в землянке недосчитывались товарищей, то одного, то другого. По прошествии тридцати лет вспоминаю я этих парней. Настоящие мужчины, солдаты. За спиной у некоторых из них было уже шестьдесят вылетов, и это еще тогда, в первые месяцы войны!
Кто из них увидел День Победы?
Григорий Аверьянович Таряник довоевал до конца войны. Вот передо мной только что добытый его московский телефон. Он работает в Домодедовском гражданском аэропорту. Я снял телефонную трубку, потянулся к диску и… снова положил трубку на рычаг. Хочу дописать эти строки до того, как услышу голос живого Таряника, провоевавшего четыре года и всем смертям на зло оставшегося в живых.
— Зенитка, — услышал в ларингофоне спокойный голос Таряника. Взял в руки кинокамеру.
Снаряд зенитки с момента выстрела до того момента, когда он равняется с самолетом, летит шесть секунд. За шесть секунд машину можно увести на сто метров от предполагаемого места разрыва снаряда. Нужно только ясно и быстро представить себе, где же разорвется этот снаряд, угадать по вспышке на земле. Вот в этом умении угадать, куда направлен снаряд, вернее, не угадать, а точно определить, куда надо убрать машину — вперед, вправо, влево или спикировать вниз навстречу снаряду, в этом ощущении полета зенитного снаряда и заключалось непревзойденное мастерство батальонного комиссара Григория Таряника…
В этом полете я увидел блистательную тактику противозенитного маневра, из-за которого Таряника и прозвали «победителем зениток». Не только увидел, но и ощутил каждой клеткой своего организма, на долю которого выпали на этот раз невероятные перегрузки. Машина стремительно падала, скользя то на правое, то на левое крыло. То прямо пикировала, а в этих случаях при выходе машины из пике мне казалось, что мои позвонки вдавливаются один в другой. Один раз Таряник очень резко взял штурвал на себя, машина взмыла свечой, и сквозь рев моторов я услышал разрыв снаряда под брюхом нашего самолета.
Машину рвануло, мы пролетели через несколько черных клубков, в кабине появился знакомый уже резкий запах пороха. Мне стало плохо. Но когда в ларингофоне прозвучал приказ: «Приготовиться к бомбежке», мгновенно собрал себя в единый нерв, в единый мускул. За бортом ровный, четкий строй машин, готовых обрушить на врага бомбовый груз.
Наконец-то! Перед глазами был тот самый долгожданный кадр! Секунда, и из открывшихся люков посыпятся бомбы…
Увы, снова я не снял моего «заветного». Не снял потому, что по приказу Таряника взялся за рычаг бомбосбрасывателя и взглянул на землю. Уж очень захотелось хоть раз проследить падение бомб, посмотреть вниз на врага. Увидеть результаты бомбежки…
Наши бомбы густо легли по колонне. Трудно даже сказать, что это была за колонна. Грузовых ли машин или бронетранспортеров, но их было много. Гитлеровцы разбегались. Бежали в лес маленькие точки, там их настигали серии осколочных бомб. Когда мы перелетали на обратном пути линию фронта, Таряник спросил меня по ларингофону:
— Снял, как горела наша семерка?
— Я не видел, как она горела.
— Справа, самая крайняя машина, — сказал Таряник. — Ее подожгла зенитка, но, когда мы собрались для бомбежки, она осталась в строю, сбросила бомбы и только после этого отвалила в сторону. Экипаж прыгнул с парашютом.
Последний, седьмой полет, который я совершил с Таряником, был удачным. Мы пошли на новую цель, и там нас не встретили зенитки. Два часа в воздухе. Час туда, час обратно. Прошли за облаками на высоте двух тысяч метров. В момент бомбометания мы были справа от ведущего, удалось снять, когда из бомболюка Асаулова и других самолетов посыпались бомбы. Это и был тот самый заветный кадр. Наконец-то!..
На седьмом боевом вылете я закончил свои полеты. Мне казалось, что в воздухе снято было все, что можно было снять. Очень беспокоили меня кадры, снятые камерой, установленной в бомболюке. Что получится?
Наступил и день расставания. Был конец сентября 1941 года. Я прошел по ковру из опавших листьев вдоль строя самолетов, подходил к машинам, говорил с оружейниками и механиками, провожавшими меня в боевые вылеты.
Вечером летчики устроили прощальный ужин. Говорились добрые слова, водку разливали по железным кружкам, пили за победу, за боевые успехи. Таряник вынул из планшета и протянул мне экземпляр газеты полковой многотиражки. Там была статья о кинематографистах, разделивших с летчиками трудности и опасности боевого труда. Я чувствовал, как слезы застилают глаза, когда смотрел в лица парней, которых полюбил. Серьезные, отважные, ужасно усталые. Последний тост произнес командир корабля подполковник Забелин. Каждое слово доходило до глубины души, волновало, наполняло гордостью: мы стали друзьями этих людей, они нас полюбили.
* * *
После войны я много летал. На мощных пассажирских лайнерах различных авиационных компаний — Эр-Франс, Пан-Америкен, Эр-Индия, на наших прекрасных ТУ-114 и 104, на «ильюшиных» пересекал континенты и океаны. Когда я, сидя в удобном кресле, смотрю на раскинувшуюся под крылом воздушного корабля землю, невольно переношусь мыслями к другому полету, когда вокруг моего самолета висели черные дымки зенитных разрывов.
Много ездил я после войны и на автомобилях по разным дорогам. Бывает, едешь по дороге, а навстречу тебе летит самолет. В таких случаях невольно соизмеряю направление его полета, прикидываю — упали бы бомбы на дорогу, накрыли бы меня или легли бы в сторонке…
В те дни студия была родным домом
Последние дни ноября 1941 года.
В моих военных дневниках мало записей, относящихся к дням обороны Москвы. Тогда казалось, что все останется в памяти, сколько бы лет ни прошло. В какой-то мере это оправдывалось. Годы не вытравят образ Москвы тех дней. Пустынные ее окраины, опоясанные баррикадами, «ежами», зенитные батареи на опустевших площадях. Настороженная, в снежной пелене ранних морозов — такой увидят в хроникальных лентах Москву люди грядущих поколений. Увидят марш танков по ее улицам, исторический парад на Красной площади, уходившие на фронт отряды автоматчиков.
Родной город! В эти трудные дни я ощутил, как он мне дорог. Сколько бы я ни отлучался в дальние путешествия, вся жизнь, в сущности, прошла в Москве. В Москву приехал мальчишкой, учился на вечернем рабфаке. В Москве впервые взял в руки фотокамеру — стал фоторепортером «Огонька» и газеты «Рабочая Москва». Москва дала мне в руки и кинокамеру.
После Северо-Западного фронта я снова встречаюсь с тобой, Москва. Как же изменились облик и ритм города, к которому рвется враг.
Именно такой, вероятно, я представил бы себе Москву, если когда-либо допустил мысль, что столица Советского Союза будет осаждена вражескими войсками. Именно такой — строгой, мужественно спокойной.