Ночь предопределений
Шрифт:
«Рафик» то и дело подскакивал на бугристой дороге — то подскакивал, то валился куда-то вниз, под уклон, да так, что; под ложечкой сосало, хотя вроде бы ни особенных спусков, ни подъемов впереди не было. Но ездить иначе Кенжек не умел. Пластмассовая негритяночка в красной юбке вытанцовывала бешеный рок-н-ролл, болтаясь на резинке перед ветровым стеклом. Рядом с Феликсом сидел Бек. Несмотря на толчки и тряску, он сосредоточенно читал раскрытую на коленях книгу. Он поддерживал ее одной рукой, а другой поправлял и придерживал очки, подпрыгивающие у него на носу вслед за скачками «рафика».
Глядя в окно, на далекие холмы, похожие на волны, застывшие на бегу, в тот момент, за которым — падение и всплеск, Феликс подумал о Зигмунте, подумал, что после восьми лет в Оренбургском корпусе, после оренбургских степей, и уральских, и Ак-Мечети, — вполне возможно, что и ему где-то там, в Петербурге, под аркой Главного штаба, например, перед ширью Дворцовой площади… Или в той же Вильне, бог знает в какую минуту… Может быть, уже в госпитале св. Якуба, с решеткой на окнах и часовыми у дверей… Там, под сводчатым, низким, готовым налечь и раздавить потолком, — там, именно там и могло ему вспомниться все это — крутая уходящая ввысь синева, жующий жвачку верблюд, простор, которому нет ни конца, ни предела…
Ощущение было явным — в том смысле, что он как бы наяву, въяве все это представил, — явным и ярким, но что-то помешало ему как по гладкому полу катнуть клубок, следя за разматывающейся ниткой. Но и обрывать ее не хотелось. Он стал думать о Наташе, мысли его незаметно скользнули к ней и дочке, как часто бывало, когда он видел перед собой эту степь, и ему делалось щемяще жаль их — оттого, что они этого не видят, и особенно — что в своем тесном, городском мирке даже не догадываются о такой потере.
То ли дорога пошла ровнее, то ли у Кенжека поубавилось прыти, но «рафик» уже не мотало из стороны в сторону, и негритяночка приплясывала без прежнего неистовства. Феликс не отрывался от окна. Сухой, горячий ветер бил в его выставленную наружу ладонь. На душе было спокойно — тем дремотным, сонным спокойствием, которое было разлито всюду вокруг по серой равнине, и впервые за многие дни не томило смутное, почти судорожное ожидание чего-то… У него было странное чувство, как если бы он уже нашел все, что нужно найти, а чего не нашел — то и не нужно…
Что-то подобное, возможно, испытывали сейчас они все — в той же степени, в какой ощущали чувство, владевшее им с утра… И оттого, что это было так, едва утром воскресла давешняя идея, нечаянный и без всякой серьезности сочиненный прожект, за него ухватились. Тем более, что и Чуркин не дремал, геолог с рыжеватой бородкой а-ля Эффель. То есть он настолько не дремал, что спозаранок, в черт знает какую рань, уже поднялся, и поднял своего шофера, и переполошил всех, уверяя, что именно сейчас, по холодку, самое время ехать, хотя в общем-то и ехать никто не собирался, кроме Гронского и Кo, да и те полагали, что выедут поближе к вечеру. Однако Чуркин, выспавшийся и освеженный, напоминал кумулятивный снаряд, пробивающий любую броню. И самое странное — пробивать-то было почти нечего. У всех вдруг обнаружилось достаточно причин, чтобы поправить или переменить свои планы и слить их в один внезапный и довольно бессмысленный — отправиться вместе с Гронским к нефтяникам, за сто или более километров…
Тем более, что вертолета все не было, а Бек с утра толковал с Чуркиным об Утуджяне и подземной архитектуре (то есть один толковал о карсте, нефтяных куполах и антиклиналях, а другой — об Утуджяне и подземной архитектуре), а Вера — та хоть пешком готова была идти туда, где находится пещерный храм, ей бог знает что мерещилось в этом храме, и она то упрямо, то с мольбой смотрела на Карцева, упрашивая согласиться на поездку. Он, впрочем, и сам склонен был к подобным авантюрам. Сергей с угрюмой решимостью заявил: «Куда все, туда и я», но помимо этой решимости на его лице возникло еще и особенное выражение, судя по которому поездка к геологам, и немедленная, требовала от него самоотверженно поступиться всем остальным, в том числе и Нальчиком, по крайней мере на день. Гронский поддался на уговоры выехать утром, чтобы потом успеть отдышаться, прийти в себя перед выступлением. Тут же отправились за Жаиком, без которого, само собою, какой же храм?.. Возникла под конец одна лишь неясность, одна заковыка: Айгуль.
О ней все время помнили, Феликс бы голову дал на отрез, что помнили, только назвать вслух — не называли. Однако едва кто-то — может быть, и Бек или Вера, а может быть, Жаик — произнес ее имя, как сделалось непонятным, отчего оно всплыло только теперь, и Жаик с Феликсом были делегированы ее убедить, уговорить, поскольку иначе — так чуть не всем уже казалось — и поездка могла не состояться…
После вчерашнего для всех было очевидным, что ее придется уговаривать; Феликсу же казалось, что тут никакие уговаривания не подействуют, она не столько ехать не согласится, сколько присоединиться, то есть не сделает именно того, чего и хотелось остальным. В самом деле, первый раунд переговоров ни к чему не привел. Если не считать, что Жаик, явно испытывая неловкость в начале, затем еще больше растерялся, до того непреклонен был голос Айгуль. Однако Жаик ощутил себя порядком задетым, они заговорили по-казахски, и Феликс предпочел удалиться. В коридоре, стоя перед снятым со стены для переоформления стендом, он уже раскаивался в своем согласии участвовать в этой поездке, пикничке, как он про себя ее называл, потому что и в самом деле что-то было в ней чересчур легкомысленное, пикничковое… Он стоял перед стендом, стараясь не прислушиваться к доносящимся — да он бы и все равно мало что понял — голосам, когда из кабинета вылетела Айгуль и, не глянув на него, выскочила в наружную дверь.
Жаик вышел за нею следом. Он был красен, разгорячен, но доволен.
Они заперли музей, прикрепили к двери записку со строгим словом «Ремонт», завернули по пути в кочегарку, где двое рабочих, пользуясь прохладой, среди бумажных мешков с цементом и развороченных кирпичей пили из термоса чай, направились в гостиницу. За Айгуль уже заехали целым поездом, составившимся из машины Чуркина и музейного автобуса, при этом клаксоны обеих машин завывали перед ее домом, пока она, подгоняемая их остервенелым ревом, не пробежала, все уторапливая шаги, через двор, не захлопнула за собой калитку и не вскочила в «рафик». На ней было легкое, в голубую полоску, платье, белые босоножки, белая сумка на ремешке через плечо, со свернутой в трубку тетрадкой, торчащей из не застегнутой до конца молнии.
Как выяснилось впоследствии, Жаик весьма кстати ей напомнил, что автобус, приданный музею в целях пропаганды уже давненько не отправлялся в лекционную поездку, теперь же возникла возможность отчасти поправить положение… Так что и Айгуль ехала со всеми вместе — для дела.
Тем временем уже и утро кончилось, и благословенный холодок сменился зноем, как всегда после пыльной бури, еще более неистовым. Но то ли в степи, то ли в движении жара ощущалась меньше, а может быть, защищаясь от действия палящих лучей, организм погружался в состояние, подобное анабиозу, так или иначе, Феликс все явственней ощущал постепенно заполнявшее его чувство покоя, какой-то блаженной отупелости, когда прошлое, не исчезая, отступает куда-то в сторону и становится как бы не твоим прошлым, и в это прошлое — как бы чужое, не твое — уходит и то, что случилось совсем недавно… Уходит — и уже не в силах ни слишком тревожить, ни волновать.
Он краем глаза посматривал в окно, на плывущую мимо блеклую полуденную степь, и краем уха прислушивался к тому, что говорил Бек об Утуджяне. Он задал Беку какой-то вопрос, и тот, оторвавшись от книги (по тюркскому средневековью, понял Феликс, через плечо пробежав несколько строк), в ответ заговорил о подземных сооружениях, суперсовременных, вроде убранных в глубину гаражей, рынков, универмагов, железнодорожных вокзалов и станций метро, а от них перекинулся к супердревним — катакомбам, пещерным жилищам и храмам.
Он говорил, будто лекцию читал, с обычной методичностью, ясностью, но то ли монотонность его голоса, чересчур тихого и ровного, то ли что-то еще в Беке раздражало его сегодня.
Он не столько слушал Бека, сколько смотрел, отвалясь на пружинящую спинку, в окно, и голос Бека терялся, таял в таком же монотонном урчании мотора, в звуках голосов Карцева и Спиридонова (на редкость, впрочем, сегодня молчаливого и даже подавленного), в голосах Риты и Веры, загоравшихся смехом всякий раз, когда автобус начинало потряхивать и подкидывать… Его порядком разморило, и Феликс рад был, когда они въехали в аул из нескольких домишек и Жаик, выйдя из притормозившего «газика», в который Чуркин усадил его и Гронского, помахал рукой, сигналя Кенжеку.